Слушая весьма довольного своими знакомствами и своими сведениями рассказчика, я случайно взглянул на прапорщиков и мимоходом услышал, что один из них, скосив глаза в нашу сторону, многозначительно сказал: «Вот наши будущие командиры…». Зная «передовую» репутацию нашего студенчества, я понял, что они говорили о происходящем бедламе и о революции…
Вспомнилось недавно слышанное: «Сильно натянуты струны!», и всякий интерес к «литературным отдельным кабинетам» и альковам, да и вообще к литературе, пропал…
…В столице я не нашел ничего нового, чего не оставил бы уезжая. Так же, как всегда, извозчики у Николаевского вокзала, завидев нас, распахивали полости саней и кричали: «Сюда, товарищи, сюда!» (У них для студентов «товарищ» полагалось так же, как «ваше высокоблагородие» для офицеров, «ваше степенство» для купцов или «ваше благословение» для духовенства.) Тот же чудесно заснеженный при голубоватом электрическом свете Невский стучал копытами рысаков, несущих по разным направлениям легкие санки, и пестрел на тротуарах вечерней принаряженной толпой.
В квартире на Съезженской, где я снимал комнату (во второй жили два студента, в третьей — две курсистки, а в четвертой, бывшей гостиной, сама хозяйка с малолетним сыном и дочерью), мои соседи уже из отпуска вернулись и первым делом рассказали мне анекдот, которым уже давно в прифронтовой полосе осчастливили меня знакомые офицеры из интеллигентов: «Георгий Победоносец, узнав, что Георгиевская Дума присудила его орден Царю, как Верховному Главнокомандующему, вернулся злой из очередной поездки, поставил коня в стойло, в сердцах воткнул копье в навоз и крепко выругался: «Ну, если так, то я больше не поеду!»
Нельзя сказать, чтоб этот анекдот особенно меня веселил. Монархистом я не был и приязни к Царю не чувствовал. Но — как сказал Борис Савинков: «Я могу убить моего Государя, но оскорблять его я не позволю!..» Было обидно, что во главе такой страны, в такое время стоит такой человек… Старый петербуржанин как-то мне рассказывал, что в юности часто встречал императора Александра II в Летнем Саду, где тот запросто прогуливался со своей любимой собакой. А германский кронцпринц, посетивший Россию уже при Николае II, не переставал удивляться, как это можно править страной, отгораживаясь от нее при всяком выезде двумя сотнями казаков, сзади и спереди. От самого воцарения Николай II стал как-то вне страны. И вошел в нее только в Екатеринбурге.
Мои соквартирники вообще находили, что «тучи сгущаются» и в очередях, уже появившихся (пора бы, кстати, начать подготовку к 65-летнему юбилею этой общественно-полезной институции), начинают довольно громко и недовольно «выражаться», что, кстати, и мне лично уже приходилось слышать. Подружившись с соквартирниками-студентами, которые, договорившись с хозяйкой, пользовались ее плитой для своих обедов, — я перестал питаться в «польских», «немецких» и прочих, довольно многочисленных тогда на Большом проспекте столовок и перешел в квартирную «артель». Мы готовили по очереди и по очереди ходили на базар, и однажды, в свой черед ожидая у лавки, я слышал, как пожилой рабочий объяснял окружающим, что, хотя работа у станка и освобождает от сидения в окопах, — на фабриках неспокойно: «Мы всю Россию обрабатываем и еще в очередях должны стоять, тогда как другие на войне наживаются».
Насколько я помню, в тот раз мне удалось, кроме хлеба, закупить квашеной капусты и полтора фунта снетков, которые я, как житель юга, видел в первый раз. Смешав крошечные, как зерна овса, рыбешки с капустой, я создал блюдо, после которого мне выдали шуточный диплом за «кулинарные заслуги», долго сохранявшийся у меня как блестящий плод студенческого остроумия.
Если внешне жизнь как будто не изменилась, общественная психология была, можно сказать, на пороге инфаркта.
Воспоминание о недавних жестоких поражениях на фронте, приписываемых изменам и нерадению начальства, возникшие неизвестно почему затруднения со снабжением столицы, объясняемые публикой порой даже тем, что дефицитную тару отнимал для своей минеральной воды пресловутый Куваки, пользовавшийся связями в «сферах» авантюрист. И наконец, скандальная трагикомедия с убийством Распутина и не менее скандальные, внезаконные и внесудебные санкции для участников его, создавшие в народе впечатление, что, вот «один мужик до царя добрался, и того баре убили». Но так как это баре, их не судили и в тюрьму не посадили. Мужиков, значит, и убивать можно. Все это, вместе с чудовищными по лжи, бессовестными сплетнями о Царице и Великих Княжнах в связи с их работой в качестве сестер милосердия в офицерском госпитале, совершенно растлевало сознание широких масс столицы. Сказать, что это порождало «революционную сознательность», никак нельзя: сильный и уверенный в себе человек (вроде Клемансо) в короткий срок вернул бы разболтавшиеся мозги в исходное положение. Но — как выразился очень правый человек, В. В. Шульгин: «Все державы мобилизовали свои лучшие силы, а у нас «святочный дед» (Горемыкин) премьером. Вот где ужас. Вот отчего страна была в бешенстве…»
Разумеется, это «бешенство» никак не могло стимулировать и собственно революционные ячейки, деятельность которых в конце прошлого столетия до 1909 года неизменно нарастала, а затем пошла на снижение, и в первые годы войны они впали в анабиотическое состояние. Теперь они пытались проснуться — в частности, стали чаще те «сходки», которые посещала одна из снимавших комнату в нашей квартире курсисток. Ее аполитичная сожительница, землячка-подруга, говорила, что она «большевичка». Тогда это крайне редкое понятие звучало совсем по-иному: оно еще не сочилось кровью и не веяло трупным смрадом, а было вроде как препирательство по поводу того, чем креститься: щепотью или двуперстием. Вдобавок «большевичка» была отменно некрасива и, зная это, особенно настаивала на «товарищеском» к себе отношении и, здороваясь, крепко по-мужски жала руку. Но, впрочем, очень обижалась, если, расходясь после «собрания», ей не подавали пальто или не пропускали первой в дверь…
И вот «оно» произошло, то, что обычно называют революцией, но что по существу не было ею: революция началась после падения монархии, а самодержавие самосильно рассыпалось в прах.
Однако судьбе было угодно не сделать меня «свидетелем истории» (во всяком случае — этой истории).
Наш общий приятель, мобилизованный студент, кончал военное училище и должен был отправиться на фронт. Мы старались устроить ему достойные проводы, но водки (спиртные напитки были запрещены в продаже с начала войны), не имея никаких связей в соответствующих кругах, не достали, зато на закуску раздобыли отменную копченую рыбину, которую втроем и потребили. Мне — по жребию — досталась серединка, приятелю студенту — часть, ближе к голове, а юнкеру — к хвосту.