И весь тот новогодний вечер на чердаке мы сидели рядом, и на нее, как на видение из далекой довоенной жизни, с восторгом смотрели мои друзья-вернетовцы и притихшие подшефные морячки.
Были дружные тосты, звон стаканов и кружек с дешевым шипучим пивом. За Победу! За встречу на Родине! И, конечно, за русских женщин!
В августе сорок третьего я собирался в Париж в десятидневный отпуск. Уезжал почти последним. Клименюк, Тарасыч, Лейбенко, Миронов были уже там. Никто из них не возвращался.
На опустевшем чердаке оставался только весельчак Миша Дробязгин. Он не мог уехать без Полины.
Уехал Марио и еще раньше Жозеф.
Я давно планировал этот отпуск. В Арбейтсамте[48], в русском отделе, при получении выездных документов отпускника, я мог, не кривя душой сказать, что в Париже меня ждет невеста. После той новогодней ночи Люся писала, что ждет меня. И мне очень хотелось ее увидеть. Только увидеть и совсем ненадолго. Я все уже решил. Я знал, что до конца войны, до Победы, мы не сможем стать мужем и женой.
В общем, я не собирался оставаться в Париже. И обсуждая с Отто предстоящую поездку, мы даже говорили, что не плохо бы раздобыть там, у французов, свежую информацию и литературу. Но я предполагал и не скрывал этого от Отто, что французская компартия, как только я получу с ней связь, может меня задержать.
Мне не хотелось покидать моих берлинских друзей-подпольщиков, притихшую, полуразрушенную, но начинавшую уже восстанавливаться подпольную организацию.
Да, ужасные по своей внезапности и размаху аресты сорок второго, которые начались с разгрома группы Шульце-Бойзена[49], обезглавили нашу группу-организацию и ряд других, более или менее крупных групп берлинских подпольщиков. Мы потеряли тогда многих…
Но был еще Отто, был Фридрих, были другие товарищи. Оставалась техника – все в том же летнем домике Макса Грабовски.
Деятельность группы-организации восстанавливалась. И мне жаль было покидать берлинских друзей-подпольщиков. Ведь с Фридрихом и Отто мы много пережили и очень сдружились. Наша дружба была воплощением великого интернационального антифашистского братства. Для меня эти люди были первыми гуманистами в этой каннибальско-шовинистической «Новой Европе».
Но я не мог не уехать. В душе я уже начал обманывать моих друзей, становился с ними неискренним.
Боясь обидеть их самолюбие, я не хотел говорить, что антифашистское движение в Германии, на мой взгляд, не поспевает за изменяющимся не в пользу бесноватого фюрера положением, и что корни мещанского филистерства, бездумья и приспособленчества глубоко проникли во все слои немецкого народа.
Я считал, что одних наших листовок и агитации сейчас недостаточно, что надо воевать, а не проповедовать, убивать, перед тем как быть убитым.
А наша группа не имела специальных заданий, не имела радиосвязи, не была вооружена. Именно последнего мне и хотелось.
И я считал, что во Франции дела веселее, там не топчутся на месте. Там действуют. Маки́[50]! Там настоящий «Внутренний фронт».
Отто все понимал и все же не хотел терять меня для организации. На одно из последних свиданий он пришел не один, может быть, чтобы показать, что организация живет, несмотря на потери.
– Эрнст, – назвал себя стройный брюнет в щегольской офицерской форме вермахта.
Но, Бог мой, какой это произвело эффект! Бедный доверчивый Отто, ты, наверняка, ошибся! Может ли быть нашим, подпольщиком, офицер вермахта? Разве не предатели родины все, надевшие мундиры врага?!
На полупустой открытой террасе кафе где-то в Нойкёльне, где мы присели, я с минуты на минуту ждал ареста. Я никак не мог заставить себя смотреть в глаза офицеру и даже не подал ему на прощание руки.
А между тем Эрнст Зибер (это я узнал позднее) был старинным другом Джона Зига и Герберта Грассе и настоящим антифашистом. Это он, приехав в Берлин после октябрьских арестов сорок второго, не колеблясь, включился в работу нашей группы. Это Зибер через Курта Гесса привлек к работе группы жившую нелегально, присланную через Швецию с запасом микрофильмированного агитационного материала, еще до выезда из Швеции проданную гестапо и чудом уцелевшую опытную подпольщицу Шарлотту Бишофф («Анну Хофман»), и свел ее с Гейнцем Плюшке. И не освободи его полуживого в апреле сорок пятого союзники в концлагере Байройте, не снести арестованному в июле сорок четвертого Эрнсту, разжалованному в рядовые потомственному военному Эрнсту Зиберу своей головы.
Издание «Иннере Фронт», других агитационных материалов возобновилось и продолжалось (по рассказам Шарлотты Бишофф) до января 1944 года, последнее время газета «Иннере Фронт» издавалась в Ораниенбауме под Берлином. Налаживались и обрывались связи с другими подпольными организациями (с группой Антона Зефкова, с людьми 20 июля сорок четвертого[51] – через Зибера). Потом ложная тревога: Шарлотта Бишофф и Гейнц Плюшке теряют связь с Отто и Зибером. Отто вскоре призывают в фолксштурм[52], Зибер арестован. Затем вся деятельность группы глохнет в грохоте катастрофических бомбежек и завершающего штурма Берлина Красной армией.
Я уезжал во Францию. Помимо того основного, без чего я не мог жить, мне хотелось хоть немного, хоть ненадолго, разрядить обстановку вокруг себя… Он нехорошо посмеивался, тот заводской шпик, паршивый хлюпенький французик-коллаборационист. Он подсаживался уже ко мне в столовой во время обеда. Нехороший признак. Плохо, когда вот такие мокрицы над тобой посмеиваются. На заводе аресты! Не густые, правда, выборочные. Кого-то ищут. А дома, в затерявшемся среди садиков-огородиков домике крановщика, в дверь моей комнатки из соседней кухни заглядывает случайный посетитель с вытянутой мордой полицейской ищейки.
Очень нехорошо. Может быть, все это – игра воображения? Результат постоянного нервного напряжения? Забудется до тех пор, пока не вернусь.
Я управился уже с моими небольшими организационными делами. Попрощался на всякий случай с Отто. В закоулке склада долго жал руку старому Фрицу (он умер после войны, за несколько лет до смерти Отто[53], в очень преклонном возрасте), представил ему братишку Иосифа Гната (его позднее арестовало гестапо). Гната свел с Николаем.
А вскоре стоял на перроне и ждал отправления скорого на Париж. Ждал и, поглядывая по сторонам, наблюдал за компанией пожилых бюргеров, засевших за столиком привокзального буфета. И прислушивался по привычке.
Самый толстый из них, с позолоченным значком наци на лацкане пиджака, ораторствовал. И хотя даже плюгавому рыжему коротышу, из центрального заводского склада, стало ясно, что дела обожаемого фюрера совсем швах[54], толстенный партайгеноссе доказывал обратное. Порозовевшие от пива бюргеры в такт его жестикуляциям кивали головами, бездумно поддакивали. Они еще верили в эндзиг – конечную победу.