«…Иногда у них появляется друг, ровесник или моложе, к которому они питают пылкую нежность, и тогда пуще самой смерти боятся, (что тот) сможет познать когда-нибудь их грех, порок, составляющий их стыд и угрызения совести… К счастью, они считают его неспособным на это, и к их нежности добавляется нечто вроде почтительного уважения, какое повеса может испытывать к юной непорочной девушке, и которое толкает их на величайшие жертвы… Если же в трауре они отважатся прикоснуться губами к их челу, то этого счастья будет довольно, чтобы воспламенить весь остаток их жизни…»[58]
Чтобы посмеяться над этой страничкой, надо быть изрядно черствым — или изрядно глупым. Пруст тогда боролся с самим собой. К одной из своих первых новелл он поставит эпиграфом следующую фразу из «Подражания Христу»[59]: «Чувственные желания влекут нас туда и сюда, но вот миг прошел, и что же вам остается? Угрызения совести и томленье духа. Выходят в радости, а возвращаются часто в печали, и услады вечера удручают утро. Так чувственная радость сперва льстит, но в конце ранит и убивает…» Ему искренне хотелось поддерживать эти привязанности на уровне духовной общности. Но извращенная любовь остается любовью со всеми ее бурями, сколько бы ни тщилась она походить на глубокую и верную дружбу.
ГЛАВА III
Первые литературные опыты
Любителем называют того, для кого поиск Прекрасного отнюдь не является ремеслом, и к этому слову никогда не относятся благосклонно.
Ален
Желание писать по-прежнему мучило его. Вечерами, когда он «застольничал» в домах, куда его приглашали ради его ума, все эти «Бришо, Саньеты, Норпуа разглагольствовали перед каминной решеткой из золоченой бронзы» госпожи Строс или госпожи де Кайаве. «Звезды застолий» тогда звались Бурже, Франс, Брошар, Вогюэ, Мопассан, Порто-Риш, Эрвьё, Эрман, Вандерен. Марсель Пруст курил им фимиам и оценивал их. Они же, пораженные проницательностью его ума, сожалели, что он сам ничего не пишет.
Как вам удается, господин Франс, — спрашивал он, — как вам удается знать столько всего?
— Очень просто, мой дорогой Марсель: в вашем возрасте я не был таким красавчиком, как вы; я никому не нравился; я не бывал в свете, а оставался дома и читал, читал без остановки.
Его однокашники по Кондорсе уже пробовали себя на разных поприщах. Жак Визе стал экстерном в больнице Отель-Дьё; Фернан Грет опубликовал свои первые стихи и готовился получить степень лиценциата филологических наук; Анри Рабо, ученик Массне, уже мог надеяться на Римскую премию. Марсель все еще колебался, а друзья удивлялись его прилежному безделью. Чего бы он не сделал, если бы захотел? В 1892 году Фернан Грег написал с Марселя «Портрет пером»:
«Фабрицио, который хочет быть любимым, и в самом деле любим. В глазах женщин и нескольких мужчин он обладает красотой… Он обладает также тем, чего довольно, чтобы обеспечить ему дружбу большинства людей, обаянием: обаянием обманчивым, с виду пассивным, но на самом деле очень активным. Кажется, будто он отдает себя, а сам берет… Его друзьями по очереди перебывали все, кого он знал. Но, поскольку он не столько любит своих друзей, сколько себя самого в них, то не замедляет покинуть их с такой же легкостью, с какой изловчился привязать к себе. Эта ловкость неописуема: скажу ли, что он изобретателен на похвалы, всегда умеет нащупать чувствительное место в любом тщеславии, более того, не льстит тем, кто этого не любит, что является еще одним способом понравиться им? Скажу ли, что он умеет ждать целый час под дождем или снегом друга, которого бросит через пару недель, а через год-два попросит повторить его имя, чтобы вспомнить лицо? Ничто из этого не способно очертить предел ловкости, с какой он умеет обольщать… Он обладает гораздо большим, нежели красота, или обаяние, или остроумие, или ум; он обладает всем этим вместе, что делает его в тысячу раз более неотразимым, чем самая гениальная его лесть…»
То была пора символизма, и новоиспеченные литературные журналы расцветали, как боярышник в мае. Выпускники Кондорсе: Грег, Пруст, Визе, Луи де Ла Саль, Даниель Галеви, Робер Дрейфус, Робер де Флер, к которым присоединились Леон Блюм, Габриель Трарьё, Гастон Арман де Кайаве и Анри Барбюс тоже решили основать свой. Каждому из основателей надлежало вносить по десять франков в месяц, чего должно было хватить на один ежемесячный выпуск в четыреста экземпляров. Поиск названия вызвал горячие споры. Робер Дрейфус предложил «Хаос», другие: «Разногласия», «Разное и Мнения», «Литературная анархия», «Смесь», «Робкий журнал», «Обзор мнений», «Независимость», «Периодическая выходка», «Журнал Будущих и Неопределенно-личных», «Литературно-художественное обозрение», «Пути в тумане», «На ощупь», «На прогалине», «Гитары» и т. д.
Протокол, составленный Жаком Бизе, подвел итог:
«Мы останавливаем свой окончательный выбор на названии «Пир».[60] Это делается с некоторым принуждением господ Фернана Грега и Робера Дрейфуса.
N. В. — Несколько минут спустя господин Грег с воодушевлением присоединился к нашему названию, а еще через два часа и господин Дрейфус, который повсюду меня искал и, повстречав, наконец, на улице, тоже объявил наше название «очень хорошим» — похвала в его устах далеко не банальная… Назначен художественный совет, состоящий из господ Даниеля Галеви, Робера Дрейфуса и Марселя Пруста. Согласно их мнению, которое, впрочем, всегда можно оспорить, статьи будут приниматься или отвергаться…»
На практике художественный совет не действовал, и олигархия превратилась в диктатуру, осуществляемую Фернаном Грегом, директором и вдохновителем «Пира». Журнал вышел всего восемь раз, но почти всех его редакторов ожидала слава, по крайней мере известность. Несмотря на молодость, многие из них приносили статьи о Ницше, Суинберне, Шопенгауэре. Они были удивлены и слегка шокированы, когда Марсель Пруст предлагал «Пиру» портреты светских львиц, знаменитых куртизанок, написанные в стиле «конца века» и отдававшие Франсом, Метерлинком и Монтескье, но они проявляли снисходительность, потому что любили его остроумие и голос, «этот глубоко смеющийся, изменчивый голос, которым он играл при рассказе, ворковал, рассказывая, устраивал по ходу повествования систему шлюзов, прихожих, передышек, привалов, учтивостей, белых перчаток, прижатых к веерообразным усам…»[61]
Друзья упрекали его за то, что он писал слишком много благосклонных статей — из «любезности», слово, которое он сам, говоря о себе, иронически заключал в кавычки. В первом номере он воздал похвалу весьма посредственной «Рождественской сказке», опубликованной в «Ревю де де монд» [62] Луи Гандераксом. Питомец Эколь Нормаль,[63] он, подобно многим профессорам того времени — Леметру, Дежардену, Думику, Брюнетьеру — видел путь литературы в просвещении; как главный редактор журнала был щепетилен до маниакальности, отмечал повторы, даже когда их разделяли две страницы, и, по словам Франса, «преследовал зияние[64] даже внутри одного слова».