Пусть берега Свири уже не корневая Россия, но всё же Россия ещё материковая. А Соловки словно оставленные Россией, как крыга, отбитая от большой льдины.
Снесарев отписал домой о своём движении на Север, «к белым медведям», и волновался, дойдёт ли письмо и как быстро. Знал, что посылок теперь не будет: до мая закроется навигация.
Евгения Васильевна, получив письмо, бросилась к прокурору. Помог помощник прокурора Верховного суда Р.П. Катанян, который на её заявлении предписал: «Впредь до пересмотра дела перевести на материк до закрытия навигации».
С последним рейсом «Клары» Снесарева перевели в Кемь. На Вегеракшу.
КЕМСКОЕ «СИДЕНИЕ». 1932–1934
Город Кемь «открывал» знаменитый Державин. Его направил туда наместник Олонецкого края. Поэт, в ранге губернаторском, «приехав в Кемь, увидел, что нельзя открывать города, когда никого нет». И все же открыл, то есть провёл церемонию преобразования его из селения в город в 1874 году. У Державина в друзьях — Болховитинов, в героях — Суворов, поэт обоим посвятил стихи. И все трое: бронзовозвучный пиит — «бич вельмож», историк и духовный пастырь, а также не знавший поражений полководец — были дороги Снесареву, но тяжела была мысленная встреча с ними именно в Кеми.
Надвинулся тридцать третий год. Год голодомора. Год паспортизации. Год всесоюзной и повсеместной индустриальной стройки, чаще всего — ссыльными крестьянскими руками.
Обратимся снова к воспоминаниям Евгении Андреевны Снесаревой: «Нам с мамой не удавалось долго работать в каком-нибудь месте. Нас всё время сокращали. Меня было приняли в Институт резиновой промышленности в качестве секретаря-переводчика… сократили. Местком делал кое-какие попытки найти мне место внутри института, хоть какое-нибудь, но ничего не получилось. Мама работала в институте, связанном с каракулеводством; в конце 1932 года после длинного разговора с директором в присутствии секретаря и бухгалтера, когда он расспрашивал, где глава семьи, откуда мама знает иностранные языки, она была сокращена “как чуждый элемент и жена ссыльного”. Страшно в этом было то, что у сокращённых отбирали карточки, так что мы оказывались без хлеба… В середине января 1933 года мама тяжело заболела, успев перед болезнью устроиться на работу в Дорком РОКК Северной железной дороги на вечернюю работу. С её болезнью я стала заменять её. Маме было плохо, температура, кололи камфору. Но врачи-знакомые, которые всегда лечили нас, теперь приходить боялись, т.к. среди врачей в это время шли аресты…
Из Москвы людей выселяли пачками. На собраниях в учреждениях и домоуправлениях объясняли, что “паспорт — это путёвка в жизнь”, где нет места бывшим людям, вредителям, беговым колхозникам. Говорили, что паспортизация упорядочит вопрос с продовольствием и жильем в Москве, очистит Москву от недавно приехавших, от лишних. Все мысли и помыслы в январе — марте 1933 года были заполнены паспортами: таким-то неожиданно дали, таким-то неожиданно не дали, иные дворяне получали, иные нет. Только о паспортах говорили, только этого боялись. Обстановка в Москве была тревожная, неуверенная. Люди разделялись на получивших и на не получивших. В приёмной у Калинина стояло по 10 тысяч человек. В результате всей беготни, стояний в очередях, звонков, хождения по приёмным и, по-видимому, неведомых нам хлопот, звонков и неких сил выселение наше было приостановлено до 10 мая. Но плохо было то, что мы обе были без службы, без зарплаты, без карточек… у нас в это время оказалось очень много друзей… Помню, что к нам заходило много народу: то ли меньше боялись, то ли превыше боязни болели за нас».
В Кеми Снесарев разнорабочий, банщик, посыльный. И преподаватель, лектор, учёный. В учебно-производственном комбинате преподавал математику, экономическую географию, и хотя ученики с трудом воспринимали обращенное к ним слово, но были благодарны; в клубе, женском бараке читал лекции о путешествии в Индию, далёкую, солнечную, заключённым нравилось, встречные приветливо здоровались и улыбались. В марте он был назначен библиотекарем и стал жить в комнатке при библиотеке, уйдя из барака-роты с её двухэтажными койками, шумовенью и руганью. Через неделю получил пропуск — право бесконвойного выхода в город. Исходил Кемь, подолгу стоял у старинного Успенского собора; ещё было живым предание, что когда-то на его месте находилась часовенка, в которой перед отъездом на Соловки молились первые устроители островного монастыря; собор вздымался на горе, откуда видно было всю Кемь; внутри храма, тогда ещё нетронутые, взирали на входящих лики с деревянных резных икон.
А в Кеми по весне всё чистилось, убиралось — ожидали приезда Бермана, начальника ГУЛАГа, и Раппопорта, замначальника ББК. Но никто из них не «осчастливил» своим появлением. Вернее, Раппопорт проследовал по железной дороге, не выходя из вагона, принял бодрый рапорт и отбыл далее.
26 апреля случилась беда. Надо было заменить пропуск. Заменили, но готовивший пропуск ошибся (вместо Андрей Евгеньевич — Александр Евгеньевич), у проходной Снесарева остановили небрежно-грубо: «Не твой пропуск». Он возмутился и, весь в ознобе, вынужден был идти менять пропуск. Это огорчение, перешедшее в потрясение, оказалось из тех, что приводят к шоковому состоянию. При возвращении в комендатуру его повело вправо, и он упал, потеряв сознание. Очнулся в лазарете, но там его долго не стали держать, так как не было температуры. По дороге из лазарета к дому он снова упал, его ударило так, что отнялся язык, перекосило лицо, левая рука повисла бессильной плетью. Его снова доставили в лазарет.
Когда родным пришла открытка с извещением, что у Андрея Евгеньевича случился удар и он в лазарете, Фаддеев разрешил Евгении Васильевне выехать немедленно. Но не было денег. Билет купил А.И. Тодорский. Деньгами помогли друзья: Грум-Гржимайло, Рябковы, Де-Лазари, Джашитов, Певневы, Курбатовы, Путиловы, Нежданова.
Она приехала 20 мая, а дома умирал старший сын Евгений, а её отец и сын Кирилл уже покоились на Ваганьковском кладбище. Евгения Васильевна пробыла до июня, разрываясь душевно между Москвой и Кемью. В начале июня старшему сыну стало совсем плохо и вскоре, ночью, он скончался. Хоронили его без матери, в ту же могилу на Ваганьковском кладбище, где лежали его дедушка и его брат.
По возвращении Евгении Васильевны из Кеми туда сразу же стали собираться дети — Женя и Саша, так как отца одного, без родных, из-за его глубокой смертной тоски надолго оставлять было нельзя. Но на этот раз сложилось не очень складно. Дважды было разрешено свидание на общих основаниях — в сопровождении стрелка, а затем и вовсе отказано. Дочь обратилась к Онегину, новоназначенному начальнику лагеря Вегеракша, раньше начальнику второго отделения Свирьлага. Узнав, что в свиданиях отказывают, он помог без проволочек.