— Большо-о-ое!
Но зеркала у нас не было, мы вышли и побрели дальше, смотря на предуральские прохладные угоры, залитые солнцем и зелёным пихтачом…
О, это был большой удар для нашего самолюбия.
— Мерзавец! — шептал профессор В., милейший, добрейший человек. — Нет, каков тон…
И после небольшого молчания прибавил:
Муж-ж-ж-ик!
* * *
Да, но факт оставался фактом.
Мужик оставался там, в натопленной избе (была уже осень), его ждали шаньги и прочая снедь, а мы, два «барина», или, если хотите, два интеллигента с мешками на плечах шагали по угорам.
Изба принадлежала мужику накрепко, он жил в ней, а в городе у нас была «квартира», за которую мы платили ничего не стоящими бумажками, были семьи, которые и снабдили нас этими мешками, была «наука» и были фотографии с «итальянских мастеров»…
На пароход в город мы опоздали, потому что не нашли ночью лодки на небольшой речушке, которую нужно было переехать, и потому ночевали в заброшенной барке, которую выбросил на луг разлив Камы, жались от утреннего холода, и хотя милейший В. рассказывал любопытные тонкие анекдоты о рассеянности графа Вильегорского, известного композитора, я никак не мог забыть той иллюстрации к происшедшему в России, которую показала мне жизнь:
— Зерькало бы!
В чём был смысл этой картины?
Да в том, что, несмотря на свою «необразованность», этот мужик оказался в положении лучшем, нежели наше.
Образованность говорила о народной правде, о справедливости, о братстве народов, и в результате крестьянин, ехавший значительно тише, — оказался значительно дальше… Он как-никак, а живёт. Он связан не с переменчивым людским разорённым обществом, с внутриклассовыми взаимоотношениями, которые подвергаются «ломке», а с прочной землёй, на которой он сидит, на которой разложен его очаг, и накрыт кровом. И этот занятый человеком пункт на земле — и есть собственность, начало культуры, откуда мы давно ушли и куда мы свалились теперь обратно, разрушив известные «надстройки».
Одним словом, эта ночь двух бездомных интеллигентов в пустой барке — оказалась великолепным семинарием по теории земельной собственности как ячейки гражданской общины, по Фюстель де Куланжу.
О, я завидовал, прямо завидовал этому самому мужику. Вот где хозяин, строгий и грозный. Лежит себе на своей земле.
А мы что?
— Мы — дачники!
* * *
Эмиграция была до некоторой степени единственным следствием невозможности такого положения вещей; и когда интеллигенция ушла — к мужику обратились коммунисты с рационалистическими предложениями:
— Социализм — это учёт… Всё, что производит мужик, — должно быть переписано (против этого мужик ничего не имел) и должно быть отдано на построение фабрик — этих храмов безбожного общества (это не могло встретить одобрения мужика ни в коем случае).
Мужик встретил отбирающего хлеб коммуниста не более почётно, чем встречал нас, приносивших ему вещи. И если коммунист по своей неделикатности и стаскивал мужика с тёплых полатей, то всё же — это не вело к улучшению отношений.
Интеллигентский город был мягок и простодушен, и от него кое-что перепадало мужику. Коммунистический город стал тем чудовищным поглотителем, которого никак не накормишь, причём он ничего не давал мужику, кроме громких фраз.
Справиться с этим городом было потруднее, потому что свой брат «бедняк» давал ему указания за известный процент, что и у кого можно отнять, но мужик справился:
— И теперь Сталин стоит перед лежащим на полатях мужиком и просит дать хлеба, предлагая «индустрию».
— Зерькало бы я взял! — слышится лениво с этих полатей.
И естественно, что начавший поход против каждого хозяина и хозяйства на земле пролетариат должен уничтожить и этого хозяина:
— Сначала для этого были карательные экспедиции, а потом колхозы и совхозы… Вместо дома, очага, земли проектируется создать «фабрики» зерна, семью заменить клубом, а дом — смрадным логовом для ночёвки земельного лумпен-пролетариата.
Пока что мужик всё же возлежит на своих тёплых полатях, и по-прежнему не топлены квартиры в городских домах, по-прежнему они переполнены, по-прежнему в городе нет ни настоящей жизни, ни настоящей деятельности… Все попытки вертеть мужиком встречают решительный и почти космический отпор:
— Повторяется ещё раз дело Коперника. Не мужик ходит на помочах у интеллигентных социальных мечтателей, реформаторов, революционеров, а все они в своём существовании движутся вокруг мужика.
Земная ось, земная ось
Проникает мир насквозь!..
И тут ничего не поделаешь.
Смирись, гордый человек!
* * *
Разлив революции вымыл фигуру мужика из-под разных напластований исторической чепухи. И из земли стали выпирать очертания его гигантской фигуры, как из какого-нибудь яра могучего Енисея выпирает иногда туша допотопного мамонта.
Оказалось, что та политика, которая создала русское государство и которая состояла в закреплении земли при помощи крестьянства и создании в последующем русского общества на его основе, — приобретает достоверность убедительную и потрясающую. «Крепостное право было теми лесами, при помощи которых была выстроена Россия», — писал Данилевский («Россия и Европа»), Но нужен был опыт города, чтобы убедиться во власти земли и в том, что шатущим пролетаризированным элементом никакого государства не создашь. Мужик всегда прикреплён к земле, как гвоздь, вбитый в землю, и если государство есть, в старом языке, — земля, то это государство и держится на мужике.
И как нам ни обидно было терпеть вышеупомянутое «заушение фактом» в тот сентябрьский ясный день под Пермью, всё же ясно, что тот только правит землёй, кто сидит на земле.
Если возможно было то огромное недоразумение, которое произошло в революцию, то только потому, что слишком далеки были между собой эти два слоя — мы с профессором В. — с одной стороны, и мужик в штанах фантази, задравши ноги возлежавший на полатях.
И если рабочий тоже пришёл к мужику с требованием кормить его, то только потому, что интеллигент спровоцировал на это рабочего, уверив его недалёкий, доверчивый ум, что-де «великие науки» таковы.
Интеллигенция врала на науку, ошалевший от сверкания машин тёмный рабочий поверил интеллигенту, и они «начали творить новую жизнь»…
А жизнь — увы! Стара, стара, как мир! Стара, как Библия…
* * *
— В поте лица твоего будешь есть хлеб! — сказала Библия.