— Да.
— Ну, так мчись!.. Исполнишь — награжу по-царски…
И я мчусь, но по дороге вспоминаю, что не обедал, и сворачиваю домой. Письмо спрятано в боковом кармане шинели.
Прихожу во-время: Филипп и Станислав сидят в кухне за столом в ожидании обеда. Курсанты уже поели, и в пустой столовой видны неприбранные еще столы.
Немедленно усаживаюсь рядом с Филиппом, срываю с головы фуражку и, глотая слова, торопливо рассказываю о моих приключениях.
Оксана подает миску с супом и сама садится с нами.
Мы беремся за ложки.
— Увидит Мэн, что кушаешь без шапки, будет тогда история, — замечает Филипп.
Вилообразные усы Станислава шевелятся от тихого внутреннего смеха.
— А мы его заховаем, — говорит Оксана.
Среди этих людей я чувствую себя свободно, по-родному. И я знаю, что они любят меня и что я радую их своей резвостью и звонким смехом, заполняющим обширную закоптелую кухню.
Наиподробнейшим образом рассказываю о моих сегодняшних успехах на Киевской улице и, конечно, не скуплюсь на преувеличения.
— А когда Розенцвейг услыхал, как я читаю, — повествую я, — протягивает он мне руку и говорит: «Теперь ты мой товарищ на всю жизнь. Приходи ко мне каждый день: будем играть и учиться…» А дом-то у них большущий, игрушек горы, а книг с картинками — не счесть…
Лица у моих слушателей расцвечиваются улыбками, а у Станислава глаза суживаются и становятся поблескивающими щелками.
— Ну, хлопчик, почитай и нам трошки, а мы послухаем, — обращается ко мне сияющая от радости Оксана.
— А где тут вывески? — спрашиваю я и развожу руками.
Все дружно смоются. Даже у Филиппа рябинки наливаются румяной веселостью, и под ухом лихо качается серьга. Потом я рассказываю о моем знакомстве с «великим» Гариным и показываю им письмо.
— Он сказал, что наградит меня по-царски, — хвастаю я.
— По-царски?.. Вот история!.. — говорит Филипп и спрашивает: — Что же он может дать тебе такое?
— Все, что захочет… Он даже может живую лошадь подарить…
— Вот так подарок! Куда же ты ее денешь? На печь живая лошадь не полезет…
— А я сяду верхом и в Петербург уеду…
Веселый смех окружает меня, и каждому хочется со мной пошутить.
Пообедав, вылезаю из-за стола и берусь за шинель.
Оксана оправляет на мне воротник, застегивает верхний крючок и дает наставления: не озорничать, с мальчишками не драться, а как стемнеет, итти домой.
Понимаю, что Оксане без меня скучно. Но не могу же я всю жизнь сидеть на кухне, когда так интересно на свете.
Исполнив поручение, бегу к Гарину. Навстречу мне ползут сумерки наступающего вечера. Перед главным подъездом театра какойто человек на приставной лестнице оправляет лампу в одном из четырех фонарей.
Иду к заднему ходу, но попасть в театр не могу: не достать мне дверной ручки. А народу собралось здесь еще больше, чем днем.
Все говорят и спорят о каких-то контрамарках.
— Откройте, пожалуйста, — обращаюсь я к высокой стриженой девушке, стоящей близко к двери.
— А тебе куда?
— Мне к Гарину… Письмо ему несу.
— К Гарину?! — удивляется она. — Дай мне, я снесу.
— Да… так я и дал!..
— Такой маленький, а уступить не хочет, — говорит она и смеется во весь рот.
— Он не маленький, — вступает в разговор кто-то, — у нас в доме живет карлик еще меньше его ростом, а лет ему за тридцать…
В это время кто-то изнутри распахивает дверь, и я мышью проскальзываю в театр.
За время моего недолгого отсутствия здесь уже все изменилось так, что не соображу, куда итти.
Предо мною какая-то высокая стена, и до того тонкая, что качается при малейшем прикосновении, и двустворчатая дверь посредине. Переступаю порог и в полумраке вижу, что нахожусь в большой роскошной комнате. Мягкий ковер во весь пол, кресла, столы, цветы, позолота, бархат и… прежняя будка с черной полукруглой дырой. А за комнатой — возня, крики, перебранка и стук молотков.
В боковой стене вижу еще одну дверь и направляюсь к ней, чтобы выйти отсюда и найти уборную Гарина.
Письмо, полученное мною от красивой дамы в Варшавской гостинице, держу крепко в руке.
Осторожно, чтобы не запачкать ковер, плыву на цыпочках к намеченной двери. Но только выхожу, натыкаюсь на рабочих. Их двое.
Тащат огромную штуку в деревянной раме. На махине этой темно-коричневыми красками нарисованы не то шары, не то камни, а на камнях тучи вроде дыма…
— Куда волочите, идолы чортовы?.. — кричит знакомый мне голос.
— Приказано, — мы и несем… Наше дело маленькое, — ворчит один из рабочих.
Из темноты выплывает маленький быстроглазый человек с неровными плечами: одно значительно выше другого.
— Кто приказал?.. Зачем приказал?..
— Я велел, — несется из мрака чей-то ровный, спокойный голос.
— Вы?! Тем хуже!.. Должны же вы знать, что степь в третьем действии, а вы бурю тащите на первый план.
— Знаем, знаем! — слышится все тот же голос невидимого человека. — Но нельзя же кулису нести через рампу! Напрасно горячитесь: все будет в порядке…
Рабочие трогаются. «Буря» скрипит и качается — вотвот свалится. Первый рабочий, крепко вцепившись в рамку, движется спиной. Хочу перебежать и сталкиваюсь с рабочим.
— У, дьяволы!.. Откуда только эта мелкота здесь берется?.. Задавишь отвечай еще…
— Ты кто такой?.. Как сюда попал?..
Маленький человек стоит предо мною и ввинчивает карие зрачки в мое лицо.
— Я к Гарину… Письмо несу…
— Так бы и сказал… А то тычешься в ноги… Иди по коридору, третья комната направо… И скажи Гарину: «Режиссер просит гримироваться: реквизит привезли»…
Непонятные слова пчелами впиваются в мою память, и мне хочется запомнить их навсегда.
Вхожу в уборную и останаливаюсь в удивлении: «великий» Гарин лежит распластанный на диване с налитым кровью лицом.
Руки раскинуты, крахмальная грудь рубахи измята, ноги, обутые в лакированные ботинки, не вместе: одна на диване, другая — на полу, а сам храпит целым оркестром.
На столе мигает и пахнет керосином лампочка. Стою в нерешительности: будить боюсь, а письмо передать надо. Скоро наступит ночь, мне домой пора: Оксана браниться будет. Делаю еще один робкий шаг и хочу вложить в сжатую ладонь спящего письмо, но в это время входит еврей среднего роста, широкоплечий, грудастый, с толстыми волосатыми руками и с густой черной бородой.
Он похож на мясника. Вслед за ним появляется маленький крикун-режиссер. Сейчас его трехугольное, чисто выбритое лицо ласково улыбается, и он просительными глазами смотрит на еврея.