как ты вырос! Меня скоро перерастешь… В Пермь теперь… Учись, братику, учись, набирайся разума… А как же Никола-то, а? Что же с Николой будет? И за что его так изобидели, вороги?
К концу жизни, обращаясь в далекое прошлое, Дмитрий Наркисович вспоминал:
«На меня, например, самое сильное впечатление производят сны, в которых поднимается далекое детство и в неясном тумане встают уже сейчас несуществующие лица, тем более дорогие, как все безвозвратно утраченное. Я долго не могу проснуться от такого сна и долго вижу живыми тех, кто давно уже в могиле. И какие всё милые, дорогие лица. Кажется, чего бы ни дал, чтобы хоть издали взглянуть на них, услышать знакомый голос, пожать их руки и еще раз вернуться к далекому-далекому прошлому. Мне начинает казаться, что эти молчаливые тени чего-то требуют от меня. Ведь я столько обязан этим бесконечно дорогим для меня людям…»
Некого мне винить, что почти даром прошло 18 лет; да, положительно некого: один ответчик за все я же сам… Теперь заговорило во мне то, что было подавлено, что спало так долго… Не скрою от Вас, что слишком мало у меня настоящих знаний и что очень много нужно их приобретать для дальнейшего учения, но не будем бояться этого: нет ничего невозможного.
Д. Н. Мамин-Сибиряк
Никто не провожал Дмитрия в Пермь… Отец, простудившись, сильно занемог и слег, ему ставили горчичники, поили чаем с медом и малиной. Николаю никак нельзя было отлучиться с завода, куда его неделю назад, после длительных хлопот, приняли на должность младшего конторщика с двенадцатирублевым окладом. Он следил за сборами брата с затаенной грустинкой в глубине карих, как у матери, глаз и почти ничего не говорил. Изредка, по своему обыкновению, начинал шутить, но быстро замолкал.
Костя Рябов забежал в дом Маминых по пути с завода домой в канун отъезда, шепнул: «Выйдем…»
На улице сеял дождь, сумерки сгущались над Висимом, пахло прелым листом. Печальная пора… Костя поморщился, посопел, почмокал толстыми губами.
— Прощай, значит… Опять едешь… А я вот теперь окончательно при деле. — Он похлопал себя по мокрым штанам. — С будущего месяца пять рублей обещают… — Вздохнул. — Худой ты, Митюха. Науки, говорят, сушат. А ты все с книгами и книгами… Да ладно, прости, что не провожу… Если там худо будет — возвращайся в Висим, и без Перми проживем…
И, крепко тряхнув руку Дмитрию, зашагал друг детства по темнеющей улице к церковной площади. Сердце Дмитрия щемило, понимал он товарища: служба есть служба. У Николы, у Кости. Кусок хлеба они добывают. Стали взрослыми. Дмитрий пока от этого освобожден. Им оставаться, а ему ехать. А что там, в духовной семинарии будет, что ждет его? Не то ли самое, что и в Екатеринбурге? Да и едет он своекоштным, будет жить на своих хлебах. Хватит ли у отца средств помогать ему все эти предстоящие шесть лет жизни в Перми?
Хорошо, что ехал не один, а с добрым попутчиком — Тимофеичем. Николай не удержался в духовной семинарии, вылетел с первого года напрочь, а Тимофеич через второй класс в третий перешагнул. Бывалый теперь семинарист.
Веселый и разбитной, он дорогой подбадривал загрустившего Дмитрия:
— Да разве училище можно сравнить с семинарией? Там, как волки, могли тебя сожрать. А в Перми, шалишь, брат, умеют наши за себя, если надо, постоять. Профессора у нас… — Он прищурил зеленые озорные глаза, но оборвал себя. — Да что тебе рассказывать. Вот приедешь и сам все увидишь… Разные они… Не скажу, что нам всегда сладко, но без горького где бывает?
— Какая она, Пермь? — допытывался Дмитрий. — Красивая? Похожа на Тагил или Екатеринбург? Большая?
— Эва! — протянул Тимофеич снисходительно. — Тагил и Екатеринбург! Карась и щука! Это заводские города. А Пермь — губернский город, никаких тебе заводов, только присутственные места… Река не меньше Волги. Кама! Ох река! Увидишь весной, когда лед пойдет ломать. Все лето вода кипит… Бурлаков этих! Плоты гонят, железо, соль… Вниз, к Волге… И вверх всякое добро до самой Чердыни…
— А пожар? — спросил Дмитрий, вспоминая рассказы отца. — Ведь весь город горел.
— Когда оно было? Горела Пермь. Говорят, пять ден горела. Почти все старые дома спалило. Всякие казенные здания. Да ведь двадцать пять лет с той поры прошло. Мало кто сейчас и помнит. Москва при французе горела? Еще как… А сейчас? Отстроилась, Белокаменная. Говорят, дома еще лучше поставили. Теперь от старой ничего не видно. Поднялась Москва, и наша Пермь встала.
Все время, не переставая, кропил реденький дождь, все жиже размешивая грязь на дороге, развешивая туманные простыни в лесах. Елки стояли синие, надменные, а березы, рябинники, осинники понурились тяжелой пестрой листвой, словно загрустили в ожидании скорых северных ветров, которые оголят их ветви, посрывают весь этот праздничный осенний наряд.
Лошадь все копытила кислую дорогу, потрюхивала, забрасывая седоков грязью. С разговорами бывалый семинарист и весь в тревожном ожидании Дмитрий к вечеру, промокшие, озябшие, добрались до Межевой Утки. Переночевать остановились у знакомого.
Чусовая, выйдя из берегов после недельных дождей, бурлила мутная, угрюмая, в пене, дышала холодной сыростью. Дома, вытянувшиеся далеко по берегу, потемнели, промокли. Все обволокло немотной тишиной, лишь легонько шуршал дождь да журчала, не переставая, сбегавшая с крыш вода.
На ночь Дмитрию отвели место на широкой лавке под окном. Под тихий убаюкивающий шум дождя он продолжал думать о краткой встрече с Висимом, с близкими ему людьми. Все кончилось, впереди — новая дорога, шесть неизвестных лет в Перми. Шесть! Скоро ему исполнится шестнадцать. А что с ним станет в двадцать два, когда он выйдет из семинарии? Какой тогда путь ляжет перед ним? Неужели в священнослужители?
Вспоминалось прошедшее лето. Отец, по обыкновению занятый своими многочисленными обязанностями, все же находил время для душевных бесед с сыном. Анна Семеновна нет-нет да усаживала рядом с собой Дмитрия. Словно не могла наговориться, насмотреться. Николай, вытянувшийся, почти ничем не отличавшийся от других заводских парней, был по-прежнему грубовато-нежен, гнал брата всякий раз, когда тот хотел помочь по хозяйству. «Разве ты сумеешь?» — снисходительно, с чувством собственного превосходства говорил он Дмитрию, забирая у него топор или лопату. Дмитрий шел в дом, садился за книгу или же, забрав ее, прятался в дальнем и уютном уголке сада и там, развалившись на траве, листал страницы. Временами Мите было неловко, что его во всем выделяют, относятся по-особому. Он обижался, когда Николай не брал его