— Разрешите и мне сказать несколько слов в честь нашего талантливого критика, историка и публициста, Александра Михайловича Скабичевского…
Поднимается невероятный шум. Стучат ножами по тарелкам, звенят бокалами и выбивают мелкую дробь ногами. Явная обструкция со стороны «Русского богатства» не дает оратору продолжать.
— Мы празднуем юбилей Баранцевича, а не Скабичевского!.. — вопит круглоликий Анненский.
— Но и Михайловский не юбиляр! — звенит тенор Острогорского.
Несколько минут продолжается словесная битва сторонников двух литературных лагерей — народников и правых либералов.
Постепенно затихают голоса. Поэт Фофанов желает прочесть экспромт в честь юбиляра. Поэт имеет вид нищего. На нем ветхий, весь в пятнах сюртучишка, узенькие, коротенькие брючки и поношенные кривые башмаки.
Но зато лицо его, обрамленное темно-русой бородой, высокий белый лоб и большие лучистые глаза, озаренные внутренним светом, вызывают добрые улыбки у сидящих за столами.
Фофанов пьян, но еще довольно твердо стоит на ногах и держит себя прилично. Он импровизирует. Это видно по его одухотворенному лицу и страдальческим складкам в углах рта.
Стихи производят сильное впечатление, и многие пожимаютруку поэту.
Перед Михайловским красуется фарфоровая бутылка с его любимым ликером «джинджер». В зале становится веселей. Юбиляр забыт. Писатели разбиваются на отдельные группки.
Люди с седыми бородами пытаются петь, но надтреснутые старческие гортани выбрасывают неверные, слабые звуки.
Омоложенные вином голоса кричат:
— Виктора Петровича! Пусть споет «Пристава»!.. Виктора!..
И на середину зала выходит Острогорский. Он откидывает назад голову, отчею борода его принимает горизонтальное положение, и запевает: «Как по речке по быстрой становой едет пристав»…
Гляжу на него, и мне не верится, что этот выпивший человек, поющий высоким фальшивым тенором, есть Виктор Острогорский, известный педагог, литератор и редактор журнала «Мир божий».
Михайловский, окруженный свитой преданных ему народников, просит сделать так, чтобы Острогорский перестал «выть».
— Пригласите сюда ко мне Миролюбива. Он настоящий певец, — говорит Николай Константинович, обращаясь к Водовозову.
Просьба Михайловского быстро исполняется. Перед ним в почтительной позе непомерно высокий костлявый человек, будущий редактор-издатель «Журнала для всех».
— Спойте, голубчик, «Не искушай»… Покажите этим оралам, как надо петь, — обращается к Миролюбому вождь.
Миролюбов немного сгибается, откашливается и приступает исполнению популярного романса Глинки.
Огромный, густой и дрожащий бас прокатывается по залу и заглушает не только разговоры, но и звонкий крик Острогорского.
Ко мне подходит Лесман и шепчет:
— Пристав махнул рукой и совсем покинул клуб.
— Почему?
— Потому что полиция знает: когда писатели поют, они становятся безопасными.
Петр Исаевич Вейнберг, несмотря на преклонный возраст, свой долг «патриарха русской литературы» выполняет с честью.
— Этот старик, — поясняет мне Лесман, — в продолжение многих лет не пропускает без своего участия ни одного юбилея и ни одних похорон писателей.
Сейчас, когда чествование принимает характер пиршества, когда юбиляр становится лишним и никому не нужным человеком и когда виновник торжества усталыми глазами упирается в одну точку, а правая рука лежит на бумажной груде телеграмм и адресов, — поднимаются Вейнберг и сидящий рядом с ним Семен Афанасьевич Венгеров, обладатель густой с проседью бороды, подстриженной лопатой. Покидая зал, они кланяются в сторону Михайловского.
Запоминаю стройную фигуру Вейнберга и его длинную седую бороду, пышным белым покрывалом ласково прильнувшую к груди этого бодрого старика.
Становится шумно и весело. Лакеи в черных фраках с белыми салфетками подмышкой работают на бегу и охотно обслуживают тех, кто требует шампанского, сигар, ликера…
Образовываются отдельные маленькие компании.
Пьют.
Лесман, подогретый вином, бесцеремонно подводит меня к писателям и рекомендует:
— Дмитрий Саркисович, разрешите представить вам молодого начинающего писателя, подающего большие надежды…
Мамин-Сибиряк попыхивает трубочкой, круглыми совиными глазами вглядывается в меня и молча протягивает теплую пухлую руку.
Поочередно знакомлюсь с Альбовым, сидящим тут же рядом, и с сильно подвыпившим человеком с молодым лицом и коротко остриженными седыми волосами.
— Вот наш известный писатель Александр Седой, а на самом деле не кто иной, как брат Антоши Чехонте, — с необычайной развязностью говорит Лесман, первый протягивая руку Седому.
Последний стряхивает ладонью крошки с темно-русой бороды, поднимает на меня тяжелый, мутный взгляд и едва слышно бормочет:
— Очень рад… Благодарю за музыку…
Нагруженный «богатыми» впечатлениями, с путаными мыслями в пьяной голове, возвращаюсь домой.
Становлюсь постоянным сотрудником бульварной газеты. Редактор Скроботов мною доволен. Мои приключенческие очерки о жизни столичной голи, о «падших» женшинах, ворах, о быте и нравах трущоб, тюрем, артелей профессиональных нищих и о всякого рода пропойцах и бездомовной рвани имеют успех. Розница «Петербургского листка» с каждым днем увеличивается, а место, запиваемое мною на страницах газеты, постепенно расширяется.
Мне, человеку, вынырнувшему из темных глубин жизни и еще в достаточной мере малограмотному, льстит этот успех, и голова кружится от небывалой «славы».
Мой заработок достигает трехсот, а иногда и четырехсот рублей в месяц. Пишу ежедневно. Пишу под различными псевдонимами.
Утром разворачиваю «Листок» и вижу: большой нижний фельетон, подписанный А. Ростовским; на второй полосе юмористическую сценку А. И. Донского и без всякой подписи хронику происшествий, созданную моей фантазией.
Обживаемся. Часто посещаю мебельные склады на рынках, приобретаю подержанные вещи. Наша квартирка с тремя окнами, украшается стульями с высокими древними спинками, буфетом, занимающим половину комнаты, цветами, занавесками, этажеркой для книг и настоящей железной кроватью с никелированными шариками и ковриком на полу.
Обзавожусь знакомыми. Заглядываю в «литературный» кабэток «Капернаум», откуда частенько возвращаюсь домой под хмельком.
Татьяне Алексеевне наша жизнь как будто нравится и как будто нет. Вещам она радуется, но в то же время упрекает меня в отсталости, в легкомыслии и в отсутствии серьезного отношения к вопросам большой художественной литературы.