За этим последовал эпизод, который упоминается почти в каждой моей краткой биографии. Вполне банальная и ничем не примечательная история. Мне казалось, мы должны быть в равных условиях, а не так, чтобы дирижер стоял в полной безопасности по ту сторону камеры, а актеры рисковали собой на площадке. Я сказал: «Если на съемках никто из вас не пострадает, если все останутся целы и невредимы — я прыгну в кактусовое поле». Там были кактусы высотой семь футов. Я сказал: «Держите наготове камеры, а я сигану туда». Надел защитные очки, чтобы глаза не повредить, и прыгнул с трамплина. Скажу я вам, выбираться было сложнее, чем прыгать. Прыгнуть может любой дурак, а вот вылезти из кактусов — задачка непростая. Шипы были длиной с палец. Сейчас уже, наверное, ни одной колючки во мне не осталось. Видимо, они со временем абсорбируются.
Сколько длились съемки?
Мы сняли фильм недель за пять. Много времени ушло на звук, я знал, что надо обязательно писать прямой звук. Послушайте голос Омбре — и вы сразу поймете, что это кино нельзя дублировать. У него очень специфический, высокий голос, и этот визгливый смех, на который я обратил внимание в первый же день. Его смех так меня поразил, что я решил построить на нем финал и придумал сцену с верблюдом, когда Омбре в буквальном смысле слова чуть не умирает от смеха. Мне кажется, в этих последних кадрах заключена суть всего фильма. Я сказал ему: «Смейся как в последний раз. Мы завершаем съемки, настал твой звездный час. Отпусти тормоза. Будет только один дубль, так что давай, покажи все, на что способен». И он выложился на сто процентов. За что я его очень люблю. Он уже кашлять начал, но продолжал смеяться. Я стоял и думал: «Господи, это уже все, за гранью. Скомандуй ему: „Стоп!“». Но сюжет, изначально возникший в моем воображении, был безжалостен, и потому сцена все не заканчивалась и не заканчивалась. В какой-то момент я понял, что больше не вынесу. «Все, выключайте камеру, сворачиваемся, поехали домой. Хватит».
Я так понимаю, в Германии фильм подвергся цензуре…
В то время в Германии существовала такая вещь, как Freiwillige Selbstkontrolle[37], по сути добровольная цензура. После эпохи нацизма немецкая конституция никакой цензуры не допускала, но, тем не менее, в киноиндустрии были определенные правила. Можно было не согласовывать фильм, и никакими официальными штрафными санкциями это не грозило — но тогда и в кинотеатры он, как правило, не попадал. Я представил «Карликов» на рассмотрение, и комитет по цензуре запретил фильм целиком и полностью. Многие моменты они нашли очень спорными. В итоге я арендовал кинотеатры в нескольких немецких городах и показал фильм за свой счет. Во время проката я по несколько раз в неделю получал угрозы. Мне звонили белые супрематисты и подобные типы и говорили, что я во главе списка тех, кого они хотят убить.
В конце концов решение комитета было опротестовано, и фильм вышел на экраны без купюр. Его назвали «анархистским и богохульным», и, пожалуй, это очень точное определение. Ну и что с того. Картина, безусловно, нарушает множество табу. Защитники животных, к примеру, негодовали по поводу шествия с привязанной к кресту обезьяной, хотя обезьянку мы привязали очень мягкими шерстяными нитками. Из-за религиозной песни которую поют лилипуты, на меня, естественно, напустились католики. Кроме того, пошел слух, будто бы для того, чтобы верблюд в финальной сцене столько времени простоял на коленях, я перерезал ему сухожилия. Я очень быстро усвоил урок, пригодившийся мне через много лет на съемках «Фицкарральдо»: побороть слухи можно только еще более дикими слухами. Так что я немедленно заявил, что на самом деле верблюд был прибит к земле гвоздями. Все тут же умолкли. А верблюд у нас был дрессированный и очень послушный. Его хозяин стоял в двух футах за кадром и, чтобы сбить животное с толку, жестом подавал противоречащие друг другу команды: сидеть, встать, сидеть, встать. От отчаяния верблюд опорожнил кишечник. На экране это выглядит волшебно.
Единственный фильм, сравнимый по духу с «И карлики начинали с малого», — это лента Тода Браунинга «Уродцы»[38], которую я увидел значительно позже, и которую считаю одной из величайших картин в истории. Меня невероятно взволновало осознание того, что за сорок с лишним лет до «Карликов» кто-то снял похожее кино. Персонажи «Уродцев» выведены с таким достоинством и такой нежностью, однако Браунинг чуть ли не стыдился этой работы и, быть может, сам до конца не понял, что снял настоящий шедевр.
Вам когда-нибудь бывает скучно?
Нет, никогда. В моем лексиконе и слова-то такого нет. Я могу целыми днями стоять и смотреть в окно, пусть на улице ничего и не происходит. Жена даже пугается. Со стороны кажется, будто я в ступоре, но это не так. Внутри может бушевать ураган. По-моему, Витгенштейн описывал ситуацию, когда человек смотрит на фигуру за окном, которая мотается из стороны в сторону. Изнутри не видно, что снаружи свирепствует буря, и болтающаяся фигурка кажется такой нелепой.
Вы утверждаете, что вам никогда не снятся сны, при этом очень часто говорите о «пейзажах как во сне» и тому подобном. Может быть, фильмы в каком-то смысле заменяют вам грезы, которых вы лишены?
Каждое утро, проснувшись, я чувствую, что обделен чем-то. «Ну вот, опять мне ничего не приснилось!» Знаете, как люди, которые не едят досыта или не высыпаются и потому всегда голодны или измотаны, — вот со мной та же история. Возможно, это одна из причин, почему я снимаю кино. Может быть, я хочу на экране создать реальность, которую должен бы видеть в снах. Зато я постоянно вижу сны наяву.
Я искренне верю, что образы в моих фильмах принадлежат и вам. Только они сокрыты у вас в подсознании, дремлют до поры до времени. Когда вы видите эти образы на экране, ваши внутренние образы пробуждаются, как будто я знакомлю вас с вашим братом, которого вы никогда прежде не видели. Потому столько людей по всему миру ощущают связь с моими фильмами. Единственное различие между вами и мной в том, что я могу с некоторой ясностью передать это неозвученное и невысказанное из наших общих снов. Позвольте мне рассказать об одном случае. Я не сравниваю себя с Микеланджело, ни в коем случае, просто хочу объяснить. Как-то много лет назад я целый день провел в Ватикане, смотрел фрески в Сикстинской капелле. И был потрясен осознанием того, что до Микеланджело никто так не изображал страсти человеческие. Благодаря его живописи мы можем чуть лучше понять себя, и я убежден, что работа Микеланджело сыграла для человечества не меньшую роль, чем, скажем, развитие сельского хозяйства.