На допросе Иван не сопротивлялся. Главное, что интересовало допрашивавшего лейтенанта: почему фронтовик, орденоносец занимался таким неположенным делом.
— Узнай у своих родных, товарищ лейтенант, у матери, отца, деда, как они собираются уходить из жизни: по-христиански или по-собачьи. Я не знаю, как ушли мои — жена, дочь, не знаю даже, где искать их останки, где можно было бы колено преклонить. В память о них я не мог отказать Никольской церкви. Кто-то ведь должен это делать. Нельзя выбрасывать то, что многие сотни лет справлялось у людей. Без венца и ладанки ранее никого не отпевали и не хоронили. А про спекуляцию, товарищ лейтенант, напрасно обвиняете. Денежку брал только за матерьял. Да и по традиции, я вам скажу, без денежки такие вещи никогда в другие руки не давались, как и носильные крестики выкупить надобно было.
При обыске из правого кармана его пиджака извлекли множество маленьких птичек, ловко сделанных из конфетных фантиков. На вопрос, зачем они ему нужны, он не ответил.
После допроса светописца вывели из кабинета в дежурку, где легавый амбал, один из нападавших на набережной, уже переодетый в форму сержанта, приказал:
— Сними показуху, дед.
— Что? Что?
— Я говорю тебе, сними орден.
— Зачем?
— Не положено с таким орденом в камере находиться.
— Да ты что, я за него под Кенигсбергом Костылем стал. Получил от высоких командиров именем самого Сталина, а ты снять с меня хочешь. Нет уж, ты с ним меня в камеру и сажай, коли приказ начальников имеешь.
— Так что ж, дед, нам снять придется, — ответил ему сержант, и три здоровенных притырка бросились на фотографа. Откинув палку с костылем в сторону, заломили ему руки за спину, и самый молодой из них начал свинчивать орден с лацкана пиджака.
— Шнурок безусый, — побагровев, захрипел дед Иван, — не трожь, мародер! Я его кровью заработал! — Его стало трясти, он с силой двинул культяпкой ноги в мошонку безусого, тот отскочил. Двое легавых рванули деда на себя, и вдруг он обмяк в их руках. Голова его упала на орденоносную грудь. Они от неожиданности отпустили ему руки, и он рухнул на пол. С последней судорогой вытянулся на грязном полу милицейской дежурки, отдав Богу дух на глазах мучивших его погонников.
Дурка, торчавшая в поредевшей толпе у дверей ментовки, почуяв собакой смерть Костыля, завопила на весь остров своей девственной утробой, да так, что дрожь пошла по всей людской округе. Два молодых бугая в форме, высланные навести порядок, не смогли с нею справиться. Да и при народе обижать юродку в России не положено. Она орала до тех пор, пока по совету маклака-татарина две переулочные тетки не привели с Шестой линии древнюю островитянскую бабку-немку, чудом оставшуюся в живых после всех исторических перипетий. Она взяла внучкину правую ладонь в свои пергаментные руки и, поглаживая ее, стала говорить дурке Кате что-то на своем древнем немецком наречии, часто повторяя одно слово: “Готт”, “Готт”, “Готт”. Дурка постепенно начала успокаиваться и затем окончательно смолкла.
К дуркиному отпеванию светописца присоединился колокольный звон Князь Владимирского собора. Северный октябрьский ветер, ветер финских ведьм, доносил его из-за Малой Невы с Петроградской стороны, заполняя мощным гудением линии и переулки нашего острова, зазывая на вечерню оставшихся богомольных старух. Казалось, что колокола Святой Екатерины на Съездовской линии, немецкой кирхи Святого Михаила на Среднем проспекте и лютеранского храма на Большом, давно закрытые советской властью, очнулись от летаргического сна и вторят звоннице Князь Владимирского собора, созывая своих давно исчезнувших прихожан на вечернюю молитву и нагоняя над опустевшими линиями и переулками холодную, сырую тревогу.
А на куполе Святой Екатерины, что возвышается над Съездовской линией и пятью старинными переулками, плакал Ангел Пустые Руки.
Опубликовано в журнале: «Знамя» 2005, №4
non fiction
Эдуард Кочергин
Козявная палата
От автора | “Козявная палата” — это картинки воспоминаний о давно минувшей жизни, без претензий на какие-либо обобщения, разоблачения. И ни в коем случае не жалобы. То время было временем выживания всех и вся, то был наш быт. Не уверен, что сейчас во многих случаях жизнь малолетних гораздо лучше.
А. А. А. посвящаю
Я не мамкин сын,
Я не тятькин сын.
Я на елке рос,
Меня ветер снес.
Сиротский фольклор
Казенный дом
Картинки давних лет, которые когда-то казались нам обыденными, неинтересными, с годами буравят нашу память, высвечиваясь во всех неожиданных подробностях.
Наше житие в образцовом детприемнике энкавэдэшного ведомства, спрятанном на берегу Иртыша в далекой Сибири, не представляло ничего особенного. Жили мы проживали в казенном доме, как говорили в народе, зато в тепле и под крышей крепкого четырехэтажного кирпичного здания — правда, бывшей пересылочной тюрьмы, ставшей тесной для взрослого люда на тогдашнем этапе и отданной под детприемник. Остатки этого заведения были налицо — на дверях палат виднелись еще следы кормушек, а на некоторых окнах не сняли тюремные решетки. Но нам они не мешали, даже наоборот, между рамой и решеткой мы умудрялись кое-что сныкать. Наш режим был строжайшим, почти тюремным, но зато спали мы на собственных кроватях с простынями и по красным праздникам и в день рождения Иосифа Виссарионовича Сталина 21 декабря каждого года на завтрак обязательно получали по куску хлеба, намазанного сливочным маслом.
Официально насельники детприемника делились на четыре уровня. Самые старшие, просто старшие, средние и младшие. Возрастная разница между уровнями составляла два-три года. Неофициально, по внутреннему раскладу, главные старшаки именовали себя пацанами, следующие старшие назывались шкетами. Жили они вместе на четвертом этаже и занимали несколько палат-камер. Мы же — средние, дошкольники от шести до восьми лет, обзывались козявками и обитали в двух палатах третьего этажа. Против нас, через лестницу, также в двух палатах, содержались мальки-зародыши — моложе шести лет, на нашем языке называемые колупами. Принадлежавшая им половина закрывалась на замок, и видели мы их только в столовке или во дворе, и то через зарешеченные окна. На дверях палат нацарапаны были наши прозвания: пацаны, шкеты, козявы, колупы.
Левую сторону второго этажа занимали столовка, по-нашему — хавалка или хряпалка, и кухня. С правой стороны, как раз под нами, находился большой актовый зал имени Дзержинского с портретом Феликса Эдмундовича на центральной стене. Под ним стоял длинный стол президиума, застеленный красным полотнищем, а перед столом — ряды скамеек. Зал этот почти всегда пустовал. Только по праздникам нас сгоняли туда и выстраивали в честь торжеств и приехавшего начальства. За стеной с портретом козлобородого Феликса помещалась еще одна порядочная комната — для собраний воспитателей и руководителей детприемника. Там никто из нас не был, но мы знали, что вохра по выходным дням и праздникам пьянствовала и веселилась за спиной своего легендарного вождя. На боковых стенах зала висели две громадные картины в рамах — “Сталин в Туруханском крае” и “Молодой вождь среди бакинских рабочих”, по-пацаньи — “сходка блатных” или “откачка прав”.