А в том, что работа в подпольной типографии — адская работа, Феликс убедился в эти три дня, когда они, не выходя из подвала ни на минуту, печатали тираж газеты, выходившей на шестнадцати страницах. И только время от времени сменяли друг друга: крутивший колесо становился к станку и наносил валиком краску на шрифты, а потом накладывал лист чистой бумаги, а час спустя это уже делал другой.
К концу первых суток Феликс едва держался на ногах — кружилась голова от запаха типографской краски.
— Пройдет, — утешал Дембский, — я в первый раз даже чуть не потерял сознание. А потом притерпелся.
На вторые сутки «притерпелся» и Феликс. И все время удивлялся Славиньскому, который не только тут работал, но и жил. Другие придут на помощь, помучаются дня три-четыре и уходят, а Бронислав здесь всегда.
В короткие перерывы на обед Феликс усаживался на кипу бумаги и, наскоро съев кусок колбасы с ломтем халы, вслух читал со свежей газетной страницы. Ковальский (в недавнем прошлом участник рабочего движения в Галиции) и Славиньский слушали молча, стараясь вникнуть в каждое слово. На полном лице Дембского то и дело появлялась снисходительная улыбка. Феликс зная, что он редактировал эти статьи, и знал, кто был их автор.
Феликс читал:
— «Постоянной борьбой мы приведем правительство к одной из двух крайностей: либо оно признает за всеми гражданами, не исключая социалистов, право и возможность свободно провозглашать свои политическо-экономические принципы, либо разбудит против себя в общество столько недовольства, возмущения, само нагромоздит столько горючего материала, что пожар, наконец, вспыхнет». Ну, что скажете?
Славиньский, человек вообще малоразговорчивый, но успел ответить. Его опередил Дембский:
— Что тут можно сказать, Стожек?! Нельзя, по-моему, отдавать предпочтение одному методу. Четырехлетняя борьба народовольцев тоже не прошла бесследно. И «Пролетариат» может и должен использовать героические приемы «Народной воли». Особенно сейчас. Ноябрьские аресты прошлого года лишили нас широкой опоры на заводах Лодзи, Згежа и, как вы знаете, в Варшаве. Уцелели четыре кружка. Что же нам остается делать? Ждать, когда загребут, как загребли Пухевича? Нет! Извините!
Вчетвером печатали несколько суток, отрываясь только для того, чтобы свалиться тут же у станка на полу и часа четыре поспать.
Когда весь тираж был отпечатан, упакован и передан группе распространения, Дембский скупо улыбнулся.
— Ну, други мои, — сказал он, — подражая Куницкому, — думаю, мы заслужили несколько минут отдыха. Предлагаю поесть как следует у Беджицкой, а заодно запастись свежей информацией. Мы тут совсем одичали и оторвались от жизни. Возражения имеются?
— Нет, — воскликнул Кон, довольный тем, что в эти дни не свалился от усталости раньше своих товарищей, ни разу не сплоховал, постигая профессию подпольного печатника, что его теперь без всяких оговорок считают настоящим революционером эти трое опытных, храбрых и хладнокровных подпольщиков.
Бронислав в знак согласия тоже кивнул.
В ресторане свой человек сразу же провел их в отдельный полутемный кабинет, где навстречу из-за столика поднялся высокий плотный юноша с темно-русыми вьющимися волосами, с очень синими глазами. Феликс узнал в нем ткача Яна Петрусиньского из Згежа, подавно перешедшего на нелегальное положение. Кон и Петрусиньский раза два или три встречались, и Феликс, сразу же проникшийся симпатией к молодому рабочому-революционеру, уже знал, что Ян его ровесник.
Петрусиньский, забыв поздороваться, подсел к столу рядом с Дембским.
— Я жду тебя с самого утра…
— Что случилось? — спокойно спросил Александр.
— Пока ничего, но может случиться, если проморгаем момент… В нашей организации, кажется, провокатор.
— Кто? — на той же ноте спросил Дембский.
— Франц Гельшер.
— Доказательства?
— Пока подозрения. Но серьезные. Видели, как он выходил из жандармского управления. Что бы ему там понадобилось? Если вызывали повесткой, то почему в Комитет не сообщил?
— Резонно. Давно заметили?
— Да уж дня четыре.
— Многовато. Надо немедленно установить за ним слежку. И поручите это… знаете кому? — Дембский на мгновенье задумался. — Его родному брату…
— Яну? — разом воскликнули Петрусиньский и Кон.
— Да, Яну Гельшеру, — твердо произнес Дембский. — Это гарантия того, что ошибки не будет. Есть у кого-нибудь сомнения в надежности Яна Гельшера?
— Нет, за него я ручаюсь головой, — воскликнул Петрусиньский.
— Я тоже, — сказал Дембский. — Если подозрения подтвердятся, тебе, Петрусиньский, поручается привести в исполнение приговор о казни провокатора.
От неожиданности Ян приподнялся со стула и, глядя все расширяющимися, нестерпимо синими глазами в непроницаемо-спокойное лицо Дембского, спросил срывающимся голосом:
— Приговор… еще… будет подтвержден?
— Разумеется, если подозрения подтвердятся. А это должен решить Комитет.
Странное то было время для Европы, время, принятое называть безвременьем. Уставшая от наполеоновских войн, натерпевшаяся страха в дни революций 1848 и 1871 годов, она стерпела и наглую демонстрацию военных и политических мускулов Пруссии, сделав вид, что ничего особенного но произошло. Героический континент как-то быстро превратился в тихую обывательскую провинцию. И только Англия, отгородившаяся Ла-Маншем, позволила себе негодование по поводу того, что Бисмарк, составляя Берлинский меморандум после разгрома Франции Пруссией, не дал себе труда предварительно проконсультироваться с правительством владычицы морей… Королева была взволнована тем, что Бисмарк обращается с ее страной как с третьестепенной державой.
Но, несмотря на треволнения британской королевы, Европа торопилась воспользоваться передышкой и ухватить свою долю удовольствий. В Париже улицу Ришелье по вечерам запруживали экипажи, подвозившие великосветскую публику к театру. В Вене сутками напролет танцевали. Приглашения на балы рассылались вперед на целый сезон. Иностранцы, побывавшие там в те годы, потом до конца своих дней с умилением вспоминали балы у князя Шварценберга, которые начинались в одиннадцать часов утра и заканчивались в шесть часов вечера следующего дня…
Венский двор свое «государственное время» посвящал преимущественно охоте в Гедолле, близ Будапешта. Император Австро-Венгрии в сопровождении кронпринца, окруженный молодцеватыми венгерскими магнатами на разгоряченных лошадях, с утра до вечера скакал по лесистым склонам, любуясь красавицей императрицей, которая в своей любви к лошадям доходила до того, что сама участвовала в скачках и ни с кем, даже с иностранными послами, не говорила ни о чем, кроме лошадей…