Ознакомительная версия.
– Ты положила книгу? Нашла дом?
А потом наступил день отъезда.
В то утро папа очень нервничал. В большой квартире, где у папы был отдельный вход на его половину, сейчас мы собрались в общей большой комнате. Папа, в костюме для выхода, ходил по безвкусному дорогому ковру, приобретенному Вовкой и Таней. Ходил от двери до балкона и обратно, между креслом и диваном, над которым висел тот его неудачный парадный портрет, писанный маслом. Лицо у папы было красным. Он молчал. Но ходил туда-сюда, не присаживаясь, даже не шатаясь, но несколько суетливо. Туда-сюда. Иногда он взглядывал на меня. До моего выезда из дому оставалось не более получаса. Вовка отозвал меня в сторону и зашептал тут же в комнате, в которой туда и сюда ходил папа:
– Я тебя прошу, он тебя послушает, у меня сегодня трудный день, кафедра, потом лекции… я не могу… если он поедет, все сорвется… он ведь сам ничего не может… придется провожать… Прошу тебя, скажи ему, чтобы остался дома… Не ездил на вокзал.
Я наклонила голову, чтобы не видеть лица брата.
– Начнет кричать, капризничать…
Папа продолжал ходить. Я колебалась. Я смотрела на молчаливо шагающего папу, на его напряженное, красное лицо. Он вопросительно-растерянно взглянул на меня, и я поняла, что он все знает. Лицо его стало багроветь, но он, не останавливаясь, все продолжал ходить. Я подошла к нему и взяла его за руку.
– Папа, не надо провожать меня. Останься дома.
– Нет, – сказал он, – я поеду. – Лицо стало жалким.
– Останься. Тебе вредно волноваться.
– Нет, Ингочка, я хочу тебя проводить.
За спиной, у окна возвышался Вовка. Папа стоял передо мной. Всегда независимый, он сейчас полностью зависел от нас.
– Так уже было, – сказала я, обнимая его и целуя в шею, – ты как-то меня не провожал, а потом встретил.
Я знала, о чем он думает: «Если не провожу – так и не встречу». У него, как и у меня, все замыкалось в круг.
– Так уже было? – неуверенно спросил папа.
– Да, было, – подтвердила я. – Было.
Если бы знать, что это были последние слова, последний взгляд, последнее касание… Я не знала. Папа знал.
Говорят, отец после моего отъезда зимой очень изменился, затих, перестал ругаться.
Святые всегда чувствовали свою смерть за полгода. Но папе, умершему в июле, откуда было в тот день декабря, когда я возвращалась в Черноголовку, знать о своей кончине?
Последнее письмо.
7 апреля 86 г.
Здравствуй, дорогая моя Ингусенька! Второй месяц я лежу в правительственной больнице: аритмия и стенокардия, сердечные беспокойства, т. е. внезапные боли в сердце. Здесь в больнице помогли, но ходьбу не могут наладить. Налаживают, но очень медленно, т. е. долго будут лечить мои ноги. Так что вопрос моего приезда к вам в мае отпадает, поэтому придется вам приехать ко мне.
…Привет всем. Целую тебя. Твой папа.
Со времени детства вспоминалось мне порой, болезненно, до стона, как я, в вязаном шерстяном сером костюмчике, с маленькими кармашками, открыла тяжелую, обитую кожей дверь и вышла на лестничную площадку. Сидя у решетки перил, следила, как тяжело поднимается отец по белым широким ступеням старого петербургского дома. Это было в тот день, когда его исключили из партии. Вздох тяжкий, который человек может себе позволить лишь наедине, вздох обреченности и смирения – первая подсмотренная боль, красная полоса на высоком лбу – след от сдвинутой буденовки.
А сейчас, в июле 1986-го, неделю назад, – тот же высокий лоб был белым, со следами царапин. Папа раздирал лоб, чтобы не кричать. Всего полчаса. От без двадцати двенадцать до десяти минут первого ночи. Но между приступами удушья успел сказать суетящимся вокруг врачам в реанимационной машине:
– Оставьте меня. Не видите – это агония.
Через двадцать четыре часа после этого я возвращалась со своей подругой Анаит с ее дачи. Был поздний вечер 9 июля 1986 года. Шоссе было пустынно. Навстречу из-за поворота показалась машина.
– Это Севан, – сказала Анаит.
Машина притормозила, разворачиваясь перед нами, и в свете фар нашей машины я увидела мужа рядом с Севаном – напряженная шея, напряженная голова.
– Будет ругаться, что так поздно, – сказала я, выходя из машины.
Володя сказал другое:
– Умер Здравко Васильевич.
Я упала сразу.
– Он не знал, как я его любила! Он не знал, как я его любила!
– Знал он, – сказал Володя.
Анаит сказала:
– Так можно убить человека.
– Господи! – кричала я, воздев руки к темному беззвездному небу. – Если Ты существуешь, сделай, ничего больше не попрошу, сделай, чтобы он услышал, как я его люблю! Я хочу видеть твои глаза, папа! Твои глаза! На секунду!
Вокруг была тишина, темно. Где-то поодаль стояли Володя, Анаит и Севан.
Началась новая эпоха. Земля уменьшилась, бескрайняя земля уменьшилась, обвалилась часть, и стала видна черная пропасть в никуда.
Все это случилось прямо на повороте, на черном куске гудрона, валявшемся на шоссе, в двух шагах от остановки «Стояново».
С тех пор не было случая, чтобы, проехав мимо этой остановки, одиноко стоящей на шоссе в лесу, и завидев маленький пятачок рядом, покрытый асфальтом, я не вспомнила бы тот вечер 9 июля 1986 года.
А через день мы с Володей вылетели в Софию. Я в черном костюме, в черных колготках и черных туфлях, с красным распухшим лицом. Анаит, забраковав весь мой гардероб, дала свой костюм – она считала, что так подобает выглядеть дочери генерала. Мы летели в первом классе, других билетов уже не было, я устроила какую-то истерическую перебранку со стюардессой, и та смолчала, потому что другая кивнула на мое черное одеяние.
Увидела я папу уже в морге. Я гладила его лоб, высокий и мудрый, а он лежал и улыбался.
– Господи, яви ему, как я его любила. Услышь меня, мой родной, мой самый близкий, дорогой мой человек! Ты улыбаешься? Значит, услышал? Ты меня слышишь? Ох, не корчи рожи, не корчи, не кривись, не надо, они сейчас уйдут, не будут мешать. Не корчи, не сердись.
– Он не корчит рожи, – сказал подошедший Володя. – Он лежит спокойно, и знал он, как ты его любила. Видишь, какое мудрое лицо.
Лоб, который я помню с детства, раньше, чем руки, глаза, голос. Высокий лоб, красноватый, с двумя глубокими морщинами…
Я смотрела на папу, он чуть улыбался, и улыбка была добрая, и лицо было доброе и, Володя правду сказал, – мудрое.
– В тот раз впервые оставил ключи от дома, – сказал брат. – Всегда, куда бы не уезжал, – всегда брал. В этот раз не взял.
Вовка замолчал, и какое-то время мы втроем, не отрываясь, смотрели на папу.
– Уже на носилках, – сказал брат, – он протянул мне руки и сказал: «Хорошую жизнь мы прожили с тобой».
Ознакомительная версия.