его окружало.
Он мог быть удивительно радостным; артистически сплетая правду и вымысел, он буквально фонтанировал идеями, остротами, чаще такое бывало, когда собирались друзья, во время застолий. Для этого было даже свое особое «имя». Еще совсем маленьким я впервые услышал и запомнил, как один из гостей говорил другому: «Сегодня Шера в форме». Несколько историй из цикла «Когда Шера в форме» мне и хотелось здесь рассказать.
* * *
Отец начинал как генетик, учился у Николая Кольцова, но потом стал журналистом и уже корреспондентом «Правды» в тридцать седьмом году участвовал в первом зимнем трансарктическом перелете Москва – Уэлен (крайняя западная точка Чукотки и вообще Евразии) – Москва. Туда летели через Красноярск и Колыму, обратно – вдоль всего побережья Ледовитого океана до Архангельска, а затем в Москву. В экспедиции, как это и бывает обычно, практиковалось естественное распределение обязанностей. Отец писал не только за себя, но и за всех остальных, так как каждый из членов экипажа тоже числился корреспондентом какой-то большой газеты.
После остановки на Чукотке они, если все будет в порядке, должны были лететь дальше, на всемирную выставку в Америку, в город Портленд. Командир их экипажа Фабио Брунович Фарих был настолько знаменит в Америке, что еще долго после этой так и не добравшейся до САСШ экспедиции там выпускались сигареты, которые назывались: «Фарих».
Экипаж прошел весь маршрут, когда недалеко от Уэлена прямо в воздухе у них отвалился один из моторов. Сели чудом. Но настоящим чудом отец считал не эту аэродромную посадку, а поломку самолета, так как, долети они до Портленда, их по возвращении неминуемо расстреляли бы как американских шпионов.
В Архангельске – конечной точке своего арктического перелета – они были встречены как герои, все получили ордена, день за днем шли банкеты и чествования. Банкеты им скоро осточертели, являться надо было в надетых на голое тело кухлянках: в жарко натопленной зале сидеть в таком костюме – мука. Когда командир самолета, отправляясь на очередной прием, не позвал отца, тот был только рад. Но когда его не взяли и на второй, и на третий, он удивился, обиделся и, понимая, что что-то случилось, потребовал объяснений. Командир молча указал на толстую пачку вскрытых писем, лежавшую у него на тумбочке, повернулся и вышел.
В пачке было около восьмидесяти адресованных отцу посланий: тридцать от брошенных детей, сорок от жен и девять от матерей (его газетный псевдоним – Шаров – был более чем распространенной фамилией). Каждый из корреспондентов носил ту же фамилию, что и он, каждый верил, что он их отец, муж или сын, молил забыть все плохое и вернуться обратно. Письмо одной из жен было так прекрасно, что отец при семейных конфликтах до конца своих дней говорил моей матери, что никогда себе не простит, что не отозвался на её письмо.
Когда команда возвратилась с банкета, отец сказал Фариху: «Хорошо, вы могли поверить, что я бросил тридцать детей, сорок жен, но как я мог бросить девять матерей?» Командир, отяжелевший от выпитого, долго раскачивался с носка на пятку и обратно, потом наконец нашел точку равновесия и, указывая на отца пальцем, медленно произнес: «Достаточно и одной…»
* * *
В детстве я часто и без особой причины на всех и вся обижался, и отец, не шибко этим довольный, как-то сказал, что и он прежде был довольно обидчив. В том арктическом перелете, о котором уже шла речь, он был самый молодой и, главное, с точки зрения командира экипажа Фариха, журналист не достаточно титулованный, чтобы описывать их полярные подвиги. Каким-то образом – дело было уже на Ямале, где самолет сел на дозаправку на местный аэродром: слегка расчищенный от снега лед огромного, без берегов, тундрового озера – Фарих дал это понять отцу и отец обиделся. Он обиделся и пошел куда глаза глядят.
В это время, как обычно на Северах, неожиданно началась пурга. На плоском, словно стол, Ямале во время таких снежных бурь ветер дует с огромной силой и любую неровность – будь то человек или какая-нибудь кочка – тут же доверху заносит снегом. Не видно ни зги, и разобрать, куда ты идешь, невозможно. В общем, когда у отца кончились силы, он сел прямо на снежный холмик, который немедленно намело вокруг его ног, и решил, что, с одной стороны, жить все равно не стоит, а с другой, что его смерть будет для Фариха и для остальных хорошим уроком. Как он говорил, эти соображения на пару его вполне утешили.
Так, постепенно окоченевая, он сидел довольно долго, и – объяснял мне уже без своей привычной иронии – по всем данным, должен был там и остаться, потому что во время подобной метели найти затерявшегося Бог знает где человека шансов нет. Те, кто летел с ним, взявшись за руки, больше часа искали его всем экипажем, кричали-кричали, надеясь, что он отзовется, но все было без толку. Наконец, посчитав, что он замерз насмерть, они уже собирались бросить это безнадежное дело, когда штурман самолета по случайности споткнулся о сидящего на снегу отца.
* * *
На фронт отец пошел в июне сорок первого добровольцем. После Арктики он был орденоносцем, единственным в полку, и ему было легче. Старшина, обучавший их, говаривал, что отец всем хорош как солдат, но у него есть два недостатка: высокий рост, поэтому он будет правофланговым и его первым убьют, и высшее образование – из-за него он много думает и в строю затягивает шаг. Тот же старшина, воевавший еще в Первую мировую войну, говорил, что интеллигенты быстро вшивеют, не вкладывая в это, впрочем, никакого иного смысла.
* * *
Не приветствуя жалобы на жизнь, отец как-то с осуждением, но не без иронии рассказал мне следующую историю.
Сорок четвертый год. Их танковый корпус стоит недалеко от Бердичева, который незадолго перед тем освобожден. Отец родился в Киеве, но Бердичев – город его детства, здесь до восьми лет он жил в доме бабушки и отсюда же, из Бердичева, почти вся его родня. По каким-то то ли штабным, то ли редакционным делам он едет в город. После нескольких лет войны Бердичев сильно разрушен, от дома бабушки не уцелело даже остова, и отец, пробродив по городу несколько часов и ничего не узнавая, решает заночевать в гостинице «Европейская» – прямо у его ног валяется покореженная обгоревшая вывеска. Гостиница тоже не в лучшем виде: от нее остались лишь стены, где полутора, где двухметровой высоты, да несколько железных кроватей с панцирными сетками, раскиданных на этом пепелище в художественном беспорядке.
Стоит конец июня, теплынь,