все небо в звездах, и отец на одной из этих кроватей прекрасно высыпается. Утром он, потягиваясь и протирая глаза, видит, что прямо над его лежбищем, на обломке стены гвоздем аккуратно выцарапаны две строчки: «Нет счастья Харитону на земле, и это знает Харитон вполне», – а под ними всем понятная дата: 21 июня 1941 года.* * *
Отец много пил. Впрочем, он был прав, когда говорил, что оправдал свою жизнь и за все расплатился еще на войне, в сорок третьем году. Дело было на 2-м Украинском фронте, когда он, прежде пехотинец, был возвращен к своей довоенной профессии и стал фронтовым корреспондентом. По заданию армейской газеты он поехал на передовую, в роту, которая накануне первой форсировала Псел.
Шел бой. В лесу солдаты, и сами бывшие в полукольце, только что взяли пять пленных – троих чехов и двух венгров. От роты, вчера и сегодня понесшей большие потери, осталось всего двенадцать бойцов, и каждый человек был на счету. Не было людей ни охранять пленных, ни отправить их в тыл, патроны тоже кончались, и комроты, прикинув все, приказал их повесить. Отец сказал, что не даст.
Комроты был капитан, отец – майор, но человек на позиции случайный: кто из них главнее, они и сами не знали и потому схватились за пистолеты. Чехи и венгры сидели рядом, в двух метрах, все слышали и все понимали. В конце концов комроты тоже пожалел пленных и сказал отцу, чтобы он сам, если так уж приспичило, вез их в тыл, но не дай бог хоть один сбежит – он не успокоится, пока отец не пойдет под трибунал. Отец с трудом втиснул пленных в редакционный «козлик» и повез. Бежать никто из них не пытался, и вечером он, приехав в расположение штаба полка, благополучно сдал всех смершевцу, ведавшему пленными. Все они дожили до конца войны.
* * *
Местом другой истории, из тех, что я хорошо запомнил, была Западная Польша. Их машина где– то потеряла и опередила наши наступающие части, и они первыми вошли в небольшой городок, только что оставленный немцами. Одни кварталы были полностью разрушены бомбардировками, а через сто метров в домах сохранились даже стекла. Город был пуст, нигде не было ни людей, ни собак, ни кошек. Ветер чисто вымел уцелевшие улицы, и они были похожи на только что сделанные декорации. Больше часа они ездили по городу, пытаясь найти хоть кого-нибудь и узнать дорогу на Бреслау, где стоял штаб дивизии, потом вышли из машины и пошли пешком. Кто-то из них услышал вдалеке музыку, и она вывела их к красивому угловому дому с эркерами и резными балкончиками.
В доме был бордель, его обитатели, кажется, единственные выжили здесь при немцах. Весь последний месяц шли бои, все это время ни у кого из наших не было женщин, и публичный дом был нежданным подарком. Очевидно, их заметили, и, когда они подошли, у входа уже стояла хозяйка заведения, она ввела отца и двух его однополчан вовнутрь, по лестнице они поднялись на второй этаж, здесь, в большой гостиной, в креслах их ждали девушки. Когда они вошли, девушки встали, сделали реверанс, а дальше им как освободителям Польши был дан редкий по светскости и целомудрию прием: их угощали тонким, почти прозрачным печеньем, мадам не отходила от рояля, и они до рассвета танцевали то вальс, то мазурку, то польку. Утром хозяйка объяснила им, как ехать в Бреслау, у подъезда они простились с ней и с девушками, церемонно поцеловали им руки, сели в машину и поехали дальше.
* * *
Сорок четвертым годом датируются две других отцовских истории, которые он рассказывал сравнительно легко и весело, как бы помня, ни на минуту не забывая, что наши войска и его танковый корпус под командованием дважды героя Советского Союза генерал-лейтенанта Бойко беспрерывно наступают, и ясно, что конец войны не за горами. Отец много раз в жизни должен был погибнуть и свое везение объяснял разными причинами. Историю, которая пойдет ниже, он держал за доказательство того, что в миру, как он говорил, и пьяные нужны. Связана она с весьма известным у нас композитором Марком Фрадкиным.
Отец его очень любил, и любовь эта была вполне бескорыстная, потому что у отца не было ни голоса, ни слуха, и на моей памяти больше одного куплета он пропеть никогда и не пытался. Фрадкин с какой-то музыкальной бригадой выступал недалеко от их полевой редакции, расположившейся на опушке леса, и отец на газике привез его к себе. Три года они друг друга не видели, на радостях сильно выпили и пошли гулять, распевая песни – Фрадкина или нет, об этом история умалчивает.
Гуляли всю ночь, а под утро заснули. Разбудило их солнце и пули. Спать они устроились в мелкой лощине, оттого пули пролетали хоть и над ними, но довольно высоко, и беды в них особой не было. Хуже было другое. Отец и Фрадкин с ужасом обнаружили, что лежат, свернувшись калачиком и аккуратно положив голову на противотанковые мины. Но и эти мины были еще не главной неприятностью – человек для них чересчур легковесен и на него они, как правило, не реагируют. Куда серьезнее было то, что все поле оказалось усеяно и совсем другими минами – простыми, противопехотными. И вот они всю ночь бродили по этому полю, горланя песни, ни разу ни на одну не наступив. Теперь же лежали, прижавшись к земле, и боялись не то что голову поднять – даже пошевелиться. Впрочем, постепенно отец с Фрадкиным разобрались, что находятся на нейтральной полосе, как раз между нашими и немецкими позициями, оттого, не зная, кто они, их обстреливают что с той, что с другой стороны.
К вечеру, когда стало смеркаться и обстрел прекратился, они все же докричались до своих, но как их достать, вывести с этого минного поля, было все равно не понятно. Потом еще двое суток добровольцы-саперы разминировали проход, и только на третью ночь Фрадкина и отца наконец вызволили.
* * *
Все в том же сорок четвертом году – дело происходит в Западной Польше, где линии фронта тогда как бы уже и не было – наши танковые корпуса наступали так стремительно, что пехота за ними не поспевала, а немцы не успевали отступать. В итоге шла бесконечная чересполосица наших и немецких позиций. И вот однажды посреди этой чехарды попавшаяся отцу на дороге группа заключенных вызвалась показать советскому офицеру вход в огромный подземный завод, на котором делали фаустпатроны. Завод буквально сутки назад