Мой дед — отец моей матери — считался когда-то самым богатым в окрестности. Ему принадлежали поля, виноградники и два озера, где он создал целый рыбный промысел. Рассказывают также, что его отец был женат на какой-то родственнице князя Святополка-Михайловского, и все эти земли получил как часть приданого жены. Говорят также, что Михайловская — так ее называли в тех краях — была своенравная и капризная. Но никто из князей не хотел, чтобы она выходила замуж за какого-то казака-разбойника, каким считали моего прадеда. Он был вольным казаком и слыл удалым красавцем-наездником, отличившимся когда-то в войне против турков. Но для аристократки его считали неподходящим. Княжна же настояла на своем: он или никто. Чтобы отделаться от строптивой и не позорить весь род, сам князь решил дать ей одну четвертую приданого, и то только для того, чтобы не пустить по миру женщину. Злые сплетники в деревне утверждали даже, что сначала он не хотел давать ей ничего, то есть грозил прямо лишить ее приданого. Но капризная барышня не испугалась и категорически заявила, что ей все равно, что князья ей давно надоели и что жизнь с ними так или иначе не имеет никакого смысла, и она готова забыть их всех навсегда.
Те же злые сплетники говорили, что познакомилась она с прадедом в лесу, когда каталась на лошади. Там что-то с ней непонятное случилось, и прадед мой привез ее в дом князей почти без чувств на своей лошади, в совершенно испачканной одежде. Некоторые утверждали, что от нее даже попахивало водкой. Еще рассказывали и такое, что я не хочу об этом и писать, чтобы не запятнать память моего славного прадеда. Но что бы там между ними ни произошло, он женился на ней, а его сын, Иван Хорунжий, получил приданое Михайловской в наследство. Кажется, мой дед был умнее моего прадеда, потому что он еще больше разбогател, благодаря своему уму и умению вести хозяйство. Его поля и рыбный промысел в озерах и на реке давали хороший доход. Он знал, как вести хозяйство, и работники любили его. Но во время Первой мировой войны он заболел тифом и умер. А его жена, моя бабушка Марфа Савельевна, вскоре после войны вышла замуж за другого, за бывшего мореплавателя, капитана корабля, который в годы военного коммунизма случайно попал в нашу деревню.
Моего второго деда звали Илья Петрович. Спокойный, умный и практичный, он взялся за бабушкино хозяйство и во время НЭПа не только все сохранил, но еще увеличил доход. Все дети бабушки, два сына и три дочери, полюбили его и относились к нему, как к родному отцу. Но после НЭПа советское правительство объявило, что хозяйство бабушки переходит в руки народа. Кроме дома, все имение было коллективизировано. Вскоре Илья Петрович и все другие увидели, что колхоз не мог так хорошо вести хозяйство, как он. Не было хороших работников, не хватало машин, лошадей. В это время мой дед часто стоял в саду и задумчиво смотрел далеко в степь на запущенные поля и огороды. А когда он возвращался в дом, то часто говорил: «Чтоб тебя, проклятый, сырая земля не приняла». Это он ругал Сталина, который начал радикально вводить коллективизацию по всей стране. При этих словах, которые обычно сопровождались потоком иных ругательств, все шарахались от дедушки, а бабушка говорила:
— Перестань же. Кто-нибудь из чужих может услышать.
Из чужих в доме была только Федора, кухарка бабушки. Она не захотела уходить от нее, когда большевики объявили всем «порабощенным» свободу, И, в сущности, ее все считали своей.
Но советская власть всеми методами начала укреплять свои позиции, и каждый, хотел он этого или нет, должен был приспосабливаться к новой системе. К новой жизни. Это также касалось и семьи моей бабушки. Ее дочери, одна за другой, повыходили замуж за парней нового пролетарского класса. Старшая, Фрося, нашла себе какого-то агронома, правда, в партии он не был. Средняя, Анюта, вышла замуж за бывшего моряка, который во время Октябрьской революции был произведен большевиками в красные офицеры; а самая младшая, моя мать, связала судьбу с «красным партизаном», как, с оттенком презрения, называла моего отца бабушка, когда его, конечно, не было поблизости. Ей не нравилось, что он был сыном бедного моряка, годами бросавшего семью на произвол судьбы. Он был из соседней деревни. Его мать вынуждена была сама воспитывать своих двух сыновей — Сашку, моего отца, и Федьку, его брата. Их сестра, двадцатилетняя девушка, умерла в годы войны к великому горю моей бабушки Марии, которая всегда утверждала, что сыновья ее были не очень послушными детьми, особенно старший, Сашка, а дочка была удивительной красоты. И вот поэтому, говорила бабушка, Бог ее принял к себе.
Неспокойные годы гражданской войны уже прошли, — на Украине они продолжались чуть ли не до середины двадцатых годов, — когда оба мои дядьки, сыновья Марфы, возвратились в деревню. Им, как выходцам из «враждебного класса», запретили поступать в университет. С их возвращением весь дом наполнился шумом и суетой. Все родственники съехались на большой семейный совет, чтобы решить, что дядькам делать дальше. Мой отец отсутствовал, его, как красного партизана, советское правительство направило учиться в город. Но на совет пришли представитель партии, муж тети Анюты, и представитель пролетариата, агроном Марков, муж тети Фроси. И, таким образом, под нажимом партии и диктатуры пролетариата было принято мудрое решение: дядьки должны отказаться от их образа жизни и обычаев и согласиться строить коммунизм.
Семейный совет заседал несколько часов, и не один самовар был выпит, и не одна пачка папирос была выкурена. В большой бабушкиной столовой воздух был так густ, что его можно было ножом резать, а раскрасневшаяся Федора не отходила в кухне от печки. Заседание семейного совета было окончено к вечеру. Партия и пролетариат — хотя и в меньшинстве — оказались в большинстве. Они убедили и бабушку, и Илью Петровича, что от такого решения им не станет ни хуже, ни лучше. Что единственное, с чем надо будет на время смириться, — это потерпеть со свиданиями. Вернее, не делать их такими официальными. — Пусть дядьки поживут временно в больших городах, не навещая свою бывшую мелкобуржуазную среду. А там — все можно будет устроить. Стратегия и тактика коммунизма — гибки.
Но бабушка и Илья Петрович оказались довольно восприимчивыми к новым идеям. Позже я всегда удивлялась их спокойствию и здравому уму. Особенно тому, как впоследствии бесстрастно они расстались со своим добром и даже с домом. Мне часто приходилось наблюдать невозмутимость души бабушки, как она реагировала на все невзгоды времени.
После отъезда дядек в доме остались, кроме Ильи Петровича, только женщины: бабушка Марфа, хозяйка дома, моя мать, кухарка Федора, прабабушка Евгения, мать моего настоящего деда, который умер во время войны от тифа, и я. Прабабушка Евгения занимала самую тихую часть дома: две комнаты, выходящие в сад. Она была уже старенькой, хрупкой и бледненькой старушкой и редко показывалась в семейном кругу. Помню, что ее комнаты были полны цветов и света. Она любила цветы и могла часами сидеть возле какого-нибудь растения и изучать его листья, ветки и цветы. Я редко видела мою прабабушку. Мне строго приказывали не входить в ее комнаты и не тревожить ее. Но иногда, когда Федора вносила обед, я открывала ей дверь и вместе с Федорой входила к прабабушке. Она обыкновенно сидела у окна, поворачивала к нам голову, приподнималась, подходила иногда ко мне и клала мне на голову свою легкую, прозрачную руку. При этом она заглядывала мне в глаза и что-то говорила, не помню что. Знаю только, что она и все ее окружение внушали мне уважение, смешанное с любопытством. Все вокруг нее казалось мне слишком чистым и светлым, так что в ее присутствии я иногда боялась даже пошевельнуться. Ее мир был для меня каким-то другим, остановившимся, застывшим. Книги, вазы, цветы и картины, находившиеся в ее комнате, как будто тоже застыли, излучая странную тишину и покой. Летом бабушка в сопровождении Федоры выходила в сад и сидела в тени на скамеечке. Она там пила чай и рассматривала иллюстрации в книге. Иногда я тоже проводила несколько часов в саду, но когда ко мне приходили соседские дети, Федора выгоняла нас за ворота на улицу, и мы обыкновенно играли вокруг большого фонтана или же целой ватагой уходили за деревню, в степь. Фонтан стоял посреди деревни и изображал маленького белого мальчика, который бесстыдно все время писал в воду. Когда я однажды спросила, почему он это делает, то кто-то из взрослых мне ответил, что это просто искусство. Этот ответ мне абсолютно ничего не говорил, но я знала, что воду из фонтана пить нельзя, если мальчик делает такие неприличные вещи.