Рассказал, как однажды нагнал страх на пассажиров нью-йоркской подземки: он с компанией, причем все делали вид, что друг друга не знают, сели в вагон и через три остановки там ни души не осталось. Дело было ранним утром после встречи Нового года. Договорились, что в вагоне каждый развернет "Дейли ньюс", где аршинными буквами было напечатано: "Гувер уходит, Рузвельт вселяется". Трои сберег этот номер, вышедший с год назад после того, как Рузвельт победил на выборах практически во всех штатах. (Стало быть, вышла эта газета в самом начале 1934 года, и мне тогда было одиннадцать, и начался четвертый год Депрессии.)
А в другой раз Трои купил скамейку в сквере, доказав, что закон такое не запрещает. И они с приятелем поставили эту скамейку в Центральном парке, сели, полиции дожидаются. Появился полицейский - они схватили скамью и прочь со всех ног. Полицейский их догнал, но тут Трои вытаскивает квитанцию: оплачено. Они свой номер много раз повторяли, пока полиция не усвоила, что скамейка эта действительно принадлежит Трою. А уж после этого они утаскивали одну скамейку за другой, и полиция пальцем не шевельнет, хоть и воруют муниципальную собственность. Целую баррикаду из скамей где-то там в парке нагородили.
Даже в салатные мои денечки (зелен был и судил молодо-зелено) эта глупость со скамейками казалась мне пустым делом - столько трудов, а все из-за сущей ерунды. Но Троя я выслушивал почтительно, ведь в престижный университет меня затем и посылали из обыкновенной школы города Индианаполиса, чтобы я поднабрался ума. (А вот послали бы в университет Индианы, в Пердью там или в Уобош, или в Депоу[2], и быть бы мне теперь конгрессменом, если не сенатором.)
После отъезда Троя я попробовал самостоятельно изобрести что-то такое же. Отправляюсь на выпускные экзамены по серьезным дисциплинам, которые не изучал, вытаскиваю билет, рву его в клочья и, швырнув в лицо педагогу, выхожу из аудитории, да еще дверью стараюсь погромче хлопнуть. Похоже, удачная меня посетила идея, так как это хлопанье дверью на выпускных экзаменах стало самым обыкновенным делом.
Здорово придумал!
Последний мой корнеллский розыгрыш оставил в дураках меня самого, и никого больше. Всем мальчикам надо было два года проходить курс подготовки офицеров запаса. Верьте, не верьте, а попал я в конную артиллерию. (Господи, как же давно все это было!) Когда я заканчивал первый курс, США уже воевали с Германией, Италией и Японией. Я записался в армию и ждал повестки. К нам приехал с инспекцией один генерал-майор. На смотр я отправился, нацепив всякие жетоны за успехи в плавании, в лагере скаутов, в воскресной школе, где учеников отмечали за прилежание, ну, и другие, раздобыв их у кого ни попа-дя. Видно, совсем у меня шарики разболтались, ведь я прогуливал практически все занятия, и офицерскую подготовку тоже.
Генерал осведомился, как моя фамилия, но от комментариев воздержался. А все же не сомневаюсь, что он запомнил тот случай - еще бы не запомнить! - и отметил меня в своем рапорте, так что последующие три года, когда я тянул солдатскую лямку, никаких не было шансов на продвижение дальше рядового обученного. Ну и поделом, мало когда в жизни мне так везло. (Рядовому обученному, да еще кое-чего нахватавшемуся по части знаний, уж поверьте, есть о чем поразмыслить.)
Когда война кончилась (уж сорок пять лет с тех пор прошло!), я, как все, имел право носить нашивку и несколько ленточек - престижно и, по военным понятиям, справедливо. И вот теперь - я-то знаю, чем именно заслужил такие почести, - мне доставляет извращенное удовольствие сознавать, что смысла в этих ленточках не больше, чем в побрякушках, которыми я обвешался на роковом для меня смотре резервистов целую вечность тому назад. Шуточкой началось, шуточкой и закончилось. Неплохое предвестие судьбы, а?
Видели, чтобы кто-нибудь поступал, в престижный университет, чтобы выйти рядовым обученным? А вот, пожалуйста: ваш покорный слуга. (И еще Норман Мейлер. Спросите, он вам расскажет.)
В нашей когда-то большой и опутанной узами близости семье, у той ее ветви, которая обитала в Индианаполисе, существовала традиция предпочесть колледжи восточных штатов, но по окончании возвращаться домой. Мой дядя Алекс учился в Гарварде, и первое задание, которое ему там дали, было написать сочинение: почему я выбрал Гарвард? Начал он сочинение, по его словам, так: "Я выбрал Гарвард, потому что мой старший брат учится в Массачусетском технологическом"[3].
Его старший брат - это мой отец, Курт Воннегут-старший; он тогда был на архитектурном факультете. Много лет спустя, когда я пошел в армию, чтобы стать рядовым обученным без надежды на повышение, отец все повторял: "Вот и хорошо! Там тебя отучат дурака валять!" (Отец бывал очень забавным, но тогда ему было не до забав. Мрачно на все смотрел. Надо думать, очень уж я его извел своими глупостями.) Когда его не стало, я, поддавшись каннибализму по Фрейду, перестал добавлять к своей подписи слово "младший". (Поэтому в моей полной библиографии я выступаю то как собственный отец - Курт Воннегут, - то как собственный сын: Курт Воннегут-младший.) Вот что я написал об отце для журнала "Архитектурный дайджест":
"Когда моему отцу было шестьдесят пять, а мне двадцать семь, я сказал ему, глубокому старику - так мне тогда казалось: наверно, очень интересно было всю жизнь заниматься архитектурой. А он вдруг говорит: совсем не интересно, ведь архитектура - сплошные расчеты и никакого искусства. И у меня возникло чувство, что он мне морочит голову, раньше-то он постоянно давал понять, что ремесло архитектора для него самое что ни на есть подходящее.
Теперь понимаю: он просто проявлял высшего рода деликатность, создавая эту иллюзию благополучия, им же столь резко разрушенную. Пока я с двумя единокровными рос-подрастал, отец делал вид, что совершенно удовлетворен своей деятельностью в прошлом и заинтригован будущим, которое заставит его снова испытывать профессиональное умение, решая задачи сложные, но захватывающие. А на самом деле Депрессия и затем вторая мировая война, когда строительство почти совсем прекратилось, в общем-то, едва не доконали его как архитектора. В сорок пять он, в сущности, остался без работы и сидел без работы, пока ему не исполнилось шестьдесят один. А ведь в благополучную эпоху это были бы лучшие его годы, и со своими несомненными дарованиями, репутацией, опытом он бы наверняка вызвал у клиентов, не лишенных воображения, чувство, что, даже обитая в Индианаполисе, способен сделаться великим зодчим или, если хотите, свершить нечто, дарующее истинное душевное удовлетворение.
Я не собираюсь толковать про бедствия и несчастья, о которых с недавних пор столько говорят да пишут. Во времена Депрессии мы вовсе не голодали. Однако отцу пришлось закрыть мастерскую, которую открыл еще его отец, первый дипломированный архитектор в штате Индиана, и рассчитать шесть своих сотрудников. Скромные заказы ему еще случалось добывать, но до того неинтересные, что, теперь-то я понимаю, даже на школьных уроках черчения помирали бы со скуки, доведись заниматься такими вот задачками. Если бы не наша бедность, отец, должно быть, порекомендовал бы клиентам, дававшим ему эти поручения, то же, что при мне он посоветовал одному заказчику уже после войны, когда дела у нас в стране пошли на лад: