Мне пришлось сослаться на то, что Маркузе большой фантазер, и это было сущей правдой. Впрочем, если постараться, то доказать можно все что угодно. Да и одной этой фразы про петуха было вполне достаточно для предъявления обвинения в призыве к террору. И я ждал новых вызовов в прокуратуру. Но и на этот раз как-то пронесло.
Я даже не знаю, кончился ли третий путь Маркузе, и если кончился, – мир праху твоему, бедолага.
* * *
Погрузка шпал в вагоны продолжалась. Что древний Египет! Что труд рабов во имя пирамид! Мы таскали шпальный брус в вагоны вручную, и единственной причиной столь самоотверженного труда было то, что кран на рабочей зоне всего один, да и заключенных нужно было чем-то занять. Наш советский классик Маяковский говорил:
Сочтемся славою, ведь мы свои же люди.
Пускай нам вечным памятником будет
Построенный в боях социализм.
Я всякий раз вспоминал эти строки, наблюдая многочисленные лагерные плакаты. Особенно мне полюбился один – тот, что красовался на каждом бараке: «В условиях социализма каждый человек, выбившийся из трудовой колеи, может вернуться в нее». Афоризм этот был просто трогательно циничен. Из двух тысяч моих товарищей по несчастью из «трудовой колеи» выбились до ареста от силы 30 человек. Все остальные работали с малых лет и попали в тюрьму – кто за мелкую кражу на производстве, кто за пьяную драку, кто случайно, кто просто не пойми за что. И вот их заверили, что у них есть великая возможность, и только в условиях социализма предоставляет им государство такое право и благо вернуться в колею. Под конвоем с собаками их вывозят растаскивать голыми руками штабеля шпального бруса, а бастующих забивают ногами активисты, и конвой тащит их в наручниках в холодный карцер. «Каждый выбившийся из трудовой колеи может вернуться в нее…»
С приходом теплых дней в рабочей зоне все чаще стало появляться лагерное начальство. Лучи весеннего солнца вдохновляли доблестных офицеров отдать все силы на руководство построением коммунизма и на трудовое перевоспитание лиц, выбившихся из колеи. Бугру Ивану все труднее становилось укрывать меня от недремлющего ока. У меня начались очень болезненные приступы гнойного фронтита, но освобождения от работы я получить не мог, хотя начальник санчасти, вечно пьяный лейтенант, относился ко мне почтительно. Едва завидев меня в дверях санитарного барака, он пропускал меня вне очереди, которая всегда бывала не меньше 60 человек. «Проходи, проходи, Делоне, – приглашал он, икая, – ну что, болит? Знаю, что болит, в голове все-таки гной, не в жопе. Но прокол или там операцию я тебе не могу сделать, боюсь, я же не специалист. И на Тюменскую лагерную больницу проситься не советую, там еще хуже меня коновалы. И освободить от работы не могу. Прошлый раз на два дня освободил, так потом еле отвязался от начальства, все кричали, что я тебя покрываю. Врач тут нужен вольный, а я погонами заштампован, тоже подневольный, – и, помолчав, всегда добавлял: – Может, зуб вырвать, ежели болит какой?» Рвать зубы его отчаянная страсть – единственная операция, на которую он мог решиться. Но, видно, в силу того, что он постоянно употреблял казенный спирт по прямому назначению, то есть внутрь, он никак в этом деле не мог насобачиться, но от страсти своей не отрекался. Зубной врач приезжал раз в месяц, и попасть заключенному к нему на прием было так же реально, как из лагерной зоны записаться в космонавты. И лейтенант имел большую практику. Если его просили вырвать зуб, он бросал все на свете и брался за дело. Он благоговейно смотрел на тех, кто коротко бросал ему: «Без наркоза». Эти безумцы вселяли ему веру в человечество. Лейтенант, чуть не плача, извинялся передо мной, но освободить от работы не мог. Приезжал вольный врач, ходил к начальству, требовал, но без толку. Шпальный брус ожидал меня каждый день.
Приказ не давать мне освобождения озлобил даже безразличных мужиков, и они стали дурачить начальство. Офицеры на рабочей зоне разыскивали, где я тружусь и как. Их посылали от вагона к вагону загружаемых составов, а я отлеживался в штабелях и, когда боль немного утихала, заменял тех, кто валился с ног.
* * *
Очень мне старался помочь Вася Халанов, мой сосед по нарам, неприметный щуплый паренек, которому едва перевалило за восемнадцать лет. Он с поразительной ловкостью исхитрялся справиться со своей работой и тут же бросался мне на подмогу. Из таблички, красовавшейся на его койке, я знал, что он осужден за хищение социалистической собственности на два года. Статья эта настолько распространенная, что я никогда не интересовался сутью его «преступления». Но как-то во время очередного перекура спросил: «За что упекли?» – «За поросенка, я поросенка задавил». – «Как поросенка задавил, – не поверил я, – шутишь, что ли, поросенок же не человек, не видит, куда бежит?» – «Где уж там шутить, – вздохнул Вася, – от такой шутки полхуя в желудке, на два года зашутили. За поросенка сижу. Из деревни я сам, от Тюмени верст сто. Школу с отличием кончил, в институт решил поступать в городе, да из колхоза отпускать не хотели, председатель прямо белой пеной плевался, мол, нам здесь люди нужны, здесь работать будешь, мы тебя растили. Но подался я все-таки в город, а вот чтоб в институт поступить, образованьишки не хватило. Учителя-то у нас в деревне плохонькие, а книг я хоть много прочел, да как-то подряд все глотал, без разбору, вот и не дотянул. Ну, помотался я по тюменским стройкам, помесил бетон – на лучшую работенку мне с деревенской справкой рассчитывать не приходилось. В общежитии народу чуть поменьше, чем в нашем бараке, каждый день пьянки-драки, каждый день милиция за кем-нибудь ломится, и, как говорится, с концами. Где уж тут позанимаешься. Ребята надо мной издеваются с утра до ночи, что, мол, академик, опять за Маркса принялся, в начальники партийные пробиться хочешь, а с простым народом и выпить гребуешь. А я бы и рад компанию поддержать, да знал, что непременно в историю какую-нибудь попаду с ними. Тюрьмы я всегда боялся – на глотку брать не умею и драться не люблю, вот и думал, что я там с блатными делать буду. Ну вот – как ни боялся, а попался.
Со стройки я ушел и определился на шоферские курсы, стипендию платили грошовую и общежития нет, у бабки одной угол снимал. А тут мать моя в деревне заболела, одна она у меня, пришлось назад ехать; председатель надо мной долго глумился: „Профессор приехал, мы, значит, в деревне сортом ниже, кафедру ему подавай, ну что, наездился“. – „Все равно, – говорю, – из вашей деревни вырвусь“. В соседнем колхозе, что побольше, МТС была, там я курсы шоферские окончил. Дали мне грузовик, ну, думаю, хоть тем тебе насолил, что не в твоем хозяйстве останусь. Приехал на грузовике в деревню, все мои друзья школьные поздравлять сбежались. Ну и стали колеса обмывать, чтоб катались быстрее. Напились изрядно, и девки стали упрашивать, чтоб я их покатал. Все в машину набились – кто в кузов, кто в кабину. Сначала по дороге гоняли, а потом я в поле свернул, чтобы лихость свою изобразить. Темно уже было, тут я и наскочил на этого поросенка. Как только мы не перевернулись! Хмель из меня разом вышел. Ну да, слава Богу, царапинами отделались. Поросенка в сторону оттащили и вернулись в деревню. Я машину дома поставил, а на следующий день пьянку продолжили. Я и не знал, что дружки мои потом к тому полю вернулись. Мне они ничего не сказали, а между собой решили – не пропадать добру, освежевали поросенка и продали. Хоть бы до города тушу довезли, а то поленились и спьяну загнали кому-то в соседней деревне. Ну их и застукали. Явилась ко мне милиция – улики искать, а у моей машины все колеса в крови. Как мои друзья ни доказывали, что случайно мы поросенка задавили, все бесполезно.