Конечно, я сознавал, чем может кончиться для меня участие в этакой авантюре, но соблазн был слишком велик. Каждое утро, просыпаясь от звона железной балды, возвещавшего час подъема, я думал, что не смогу подняться с нар. И все же вместе с 80-ю соседями по секции вставал навстречу кромешной тьме зимнего тюменского утра, навстречу каторжному дню и новому недолгому забытью на нарах. В голове вертелась вязкая мысль: кто я? откуда? зачем?
А тут концерт. Нет, слишком был велик соблазн.
Я жив еще, вы слышите, я жив,
Не для нажив, не просто ради смеха.
Как надо мной судьба ни ворожи,
Я для нее пока еще помеха.
Я дал согласие. Через три недели программа была готова. Успеху предприятия сопутствовало то обстоятельство, что неутомимый замполит зоны майор Лашин, главная лагерная ищейка и пастырь заблудших душ, отбыл на какое-то совещание.
23 февраля после праздничного ужина – вместо вонючей каши нам дали серую, но все же лапшу – заключенных вновь запустили в столовую, она же клуб. Нельзя сказать, что эта тысяча попавших в зал очень рвалась приобщиться к творчеству своих собратьев, но после концерта крутили кино, а двери столовой накрепко запирались еще перед началом торжественной части. Маркузе собрал что-то наподобие джаз-банда, который лихо исполнял намеченную мною программу. То, что прогремело с эстрады, было для здешних мест весьма необычным. В ознаменование доблестных побед Красной Армии вместо «Партия – наш рулевой» были исполнены «Штрафные батальоны» Высоцкого и «Мы похоронены где-то под Нарвой» Галича. Зал напряженно затих. Начальник секции внутреннего порядка (СВП), надзиратель из заключенных, почуял недоброе и кинулся к дежурному офицеру. Однако дежурный был не из ретивых, особого рвения на службе не проявлял. То ли он сообразил, что за самодеятельность ответственности не несет, так как программу должны были проверить заранее высшие чины, то ли решил, что оборвать концерт – больше шуму будет, но на настойчивые призывы начальника СВП отвечал он уклончиво, и самодеятельность продолжалась.
Дальше шли песни московских бардов. Затем конферансье объявил песню «Цыганки» на слова Юлия Даниэля. Ни с одной советской эстрады ни один великий артист не решился бы произнести даже имени писателя, отбывающего в то время свой лагерный срок:
Отвечаю я цыганкам – мне-то по сердцу
К вольной воле заповедные пути,
Но не двинуться, не кинуться, не броситься,
Видно, крепко я привязан, не уйти.
Концерт подходил к концу. За кулисами праздновали победу. Маркузе раздобыл водки, и горячая влага впервые за долгие месяцы разлилась по телу, подняла и закружила душу. И я не выдержал. Скинул лагерную робу и, напялив белую рубашку, предназначенную для артистов на время концерта, вышел на сцену.
Я просто читал лирические стихи, просто читал стихи, не выкрикивал лозунгов, не призывал к восстанию:
Ударясь в грязь, – не плакать слезно,
Что одинок – к чему пенять,
Да что там – падают и звезды,
И тоже некому поднять.
Концерт закончился народной лагерной песней последних лет:
Нет, нам Ветлаг не позабыть,
Нет, нам тайги не покорить,
Всех тайга с ума свела,
Распроклятая тайга.
Занавес, наконец, закрылся. Мы медленно переоделись и медленно спустились в зал. Ко мне подошел невысокий паренек с пронзительными голубыми глазами и плотно, чуть надменно сжатыми губами, Леша Соловей. Его знала вся зона. Когда-то король блатных, он отошел от их компании, но блатные не расправились с ним, как это обычно бывает. Слишком высок был его авторитет, слишком твердо и благородно держался он на лагерных разборах. Он подошел ко мне и, скрывая смущение, сказал: «Здорово это ты, политик, сочинил. Ништяк. Спасибо. Только зря ты с этим типом связался. Он в общаге воровал у своих, когда в институте учился. Я ему говорил, чтобы он тебя не втягивал, а он, паскуда, смотрит своими рыбьими глазами и кивает. У него же звонок завтра, конец срока, пятерик отчалил и привет, а тебе тащить, кто знает, сколько…»
В зале погасили свет. Мы втиснулись между сдвинутыми вплотную телами. Замелькали титры на белой простыне и оборвались. В репродуктор кто-то отчаянно хрипел: «Делоне и Каменев, на вахту!» Зажегся свет. Я поднялся и пошел к выходу. Заключенные прижимались друг к другу, давая мне проход. Меня довели до штаба СВП; Маркузе, изматерив, отпустили по дороге (все-таки конец срока). В комнате с письменным столом и всеми атрибутами учреждения сидели члены СВП. Надзорсостава не было. Это могло означать только одно: будут бить до полусмерти. Начальник штаба поднялся первым: «Ну что, гад, антисоветчик!» Дальше все произошло как-то само собой. В моей руке оказалась табуретка, и я сам не узнал своего истеричного крика: «Суки, только с места двиньтесь, за всех не ручаюсь, но одного точно здесь оставлю навсегда, мне все равно, я не знаю, когда отсюда выйду». Воцарилась тишина, потом все расселись по местам. Красные точки прыгали перед глазами. Мне показалось, что я снова на сцене. «И вообще, послушайте, – продолжал я вкрадчиво, – я уже предупредил своих, – если со мной что-нибудь случится, завт ра же об этом будут знать в Москве, всю историю расскажут по „Голосу Америки“». Это возымело действие, активисты совсем стушевались. «Да с меня же голову снимут, условно-досрочное освобождение на носу, все заслуги перечеркнут», – жаловался начальник штаба. «Вот и не понтуйся, не создавай шума», – посоветовал я, окончательно обнаглев.
«Ладно, – согласился он, – ты хотя бы стихи перепиши, которые читал, – мне для доклада, а то ведь все равно донесут. И те пиши, как ты Москву, столицу нашей родины, помойной ямой называешь». Я согласился. Озадачила меня только «помойная яма». Никак я не мог сообразить, где это, в каких стихах такое определение? И вдруг меня осенило: так вот в чем, оказывается, усмотрели они главную крамолу:
А Москва опять меня обманет,
Огоньками только подмигнет,
Пару строк на память прикарманит,
Да и те не пустит в оборот.
Понесет, сбивая с панталыку,
В переулках утлых наугад.
Мне бы только тихую улыбку,
Я других не требую наград.
Мне бы лишь глоток прозрачный неба —
Губы пересохшие смочить,
Да по мне слезу, светлее вербы,
Чудом заставляющую жить.
Забубнят о чем-то злые будни,
Пересуды сузят тесный круг,
И ночей полудни беспробудней,
Тяжелее трудностей досуг.
И опять в Москву, как в омут мутный,
Окунусь, уйду я с головой…
Ты постой, мечтой меня не путай,
Ну куда же денусь я с мечтой.
Я закончил писанину и размашисто, не без злорадства расписался.