Барак не спал. Барак недоумевал, наблюдая, как я возвращаюсь к своей койке. Барак ожидал окровавленного полутрупа…
* * *
Тянулись каторжные дни. Сразу же после побудки в барак врывались активисты и выгоняли заспанных трясущихся людей на удивительную экзекуцию – физкультурную зарядку на 45-градусном тюменском морозе. Не успевших одеться выталкивали босиком, скрывшихся в туалете наказывали лишением свидания с родными, положенного раз в полгода, или права на закупку в ларьке. На зарядку гнали даже из инвалидного барака. В зловещем лиловом свете зимнего утра безногие старики из последних сил махали своими костылями, похожие на диковинных птиц.
На завтрак водили строем и побригадно, и снова приходилось строиться и мерзнуть, а черпак липкой и холодной каши, в которой масло и не ночевало, вызывал особенно поутру приступы тошноты. Спасала столовая ложка контрабандного чая, заглатываемая всухую и запиваемая теплой водой. После мучительно долгого развода, пересчета по пятеркам, нас загоняли в железные фургоны-рефрижераторы и везли под охраной собак через весь славный город Тюмень на пойму реки Тура. В фургоне повернуться было невозможно, так забит он был зэками. После каждой такой поездки некоторые из нас оказывались серьезно обмороженными.
Но дорога казалась сказкой по сравнению с работой, которая ожидала нас на пойме. Распиловка и погрузка в вагоны штабелей леса вручную, погрузка сваленного прямо в снег приросшего к земле кирпича.
Казалось, что время стоит на месте. Красное, воспаленное от холода солнце только качалось над горизонтом и никак не клонилось к закату, к съему…
Бугор сдержал свое слово. Громогласно командуя, он направлял меня на самую тяжелую работу и давал тайный знак звеньевому из блатных Егору. Ему не надо было повторять дважды. Весь высушенный сибирской метелью и бесконечными дозами чифира, который он мешал с неизвестно где добытым спиртом, Егор носился среди штабелей леса, как летучий голландец меж рифами. Даже в самый страшный мороз он бегал по сугробам в распахнутой телогрейке, небрежно накинутой на майку. Никто не мог выдержать его взгляда, глаза его вспыхивали и затухали, ослепляя встречного, как фары машины на ночном шоссе. Лагерное начальство предпочитало не иметь с ним дела. Он заканчивал пятилетний срок за кражу со взломом.
«Политик, – орал Егор, – беги в тепляк, в мою мастерскую, пила сломалась, я мигом приду». Я хватал электропилу и плелся в тепляк – пила, конечно, работала исправно. Через два часа появлялся Егор, он нес мне кружку чифира с долитым в него спиртом – лагерный коктейль. От этого напитка меня кидало из стороны в сторону. «Егор, – жаловался я, – мужики работают, а я здесь отлеживаюсь, совесть мучит». – «Молчи, политик, – ворчал он, – и других не обижу. Не первый год по Северу кручусь, знаю, как начальству мозги запудрить, да мужики и сами понимают, что не по силам тебе. Ну какой тебе выход. Отказ от работы – по карцерам затаскают, а потом во Владимирскую тюрьму переведут. Если уж в уголовный лагерь кинули, то и там со своими политиками тебя вместе не посадят, а с блатными в камере невесело. Сейчас людей с понятием – раз-два и обчелся. Да что ты с совестью своей ко мне пристал, я всю бригаду чифиром пою, благодарят меня, каждый день от обморозки их спасаю».
Егор не любил блатных, хотя, казалось, по всем признакам подходил к этой категории. И статья его по уголовным понятиям – уважаемая: кража со взломом, и держался он с начальством независимо. Но ни к каким группировкам никогда не примыкал. «Какое это ворье, – говорил он мне, – воров больше нет, со времен сучьей войны. Шакалье они все, а не ворье. Посмотри, как они мужиков обирают, цветные эти, только и ждут, как бы у кого передачу отнять. Я за весь свой срок мужика пальцем не тронул, любой бедолага лагерный у меня закурить найдет. А эта мразь – самим за кусок сала позориться стыдно, вот они пацанов с малолетки на мужиков натравливают, те им всю добычу приносят, а потом за них же в карцерах отсиживают, когда мужики на вахту жаловаться бегут. А блатные и в ус не дуют, гуляют по зоне и сало переваривают. Нет, политик, нету больше никаких законов в этом мире, никаких мастей. Есть с понятием ребята, путные, которые понимают, что западло, что нет. А есть эта шерсть блатная, сучня.
Вот посмотри на Лешу Соловья. Когда-то ведь королем зоны был, блатной до не могу, а сейчас отошел от всех, живет сам на сам, а скольким ребятам помог, сколько раз спасал, если кто поскользнется. А освободится кто из путевых ребят, все ему окольными путями кто деньги, кто водку передает, кто просто привет, а об этих шакалах никто и не вспомнит».
Егор часто попадал в карцер за драки с активистами, он не мог перенести, когда узнавал о расправах над пацанами с малолетки за отказ вступить в СВП. Целыми днями ходил, как больной, а потом провоцировал хитроумно драку и бил до полусмерти верных прислужников лагерной администрации. «Понимаешь, политик, – говорил он мне, – я этих прихвостней коммунистических с юных лет ненавижу, стукачей этих. Сам я из Новгорода. Еще пацаном был, когда к нам интуристов возить начали, я уже работал тогда. Все с иностранцами встречаться боялись, запрет. Только избранно-проверенной сучне разрешение такое давалось, да и то под присмотром КГБ. А я плевать хотел на их инструкции, интересно было, что там у них за границей происходит, правда, английский я плохо знал, в школе не доучился, но на пальцах кое-как объяснялся с басурманами. Ну и, конечно, товарообмен с ними наладил. Когда самовар старый у какой-нибудь бабуси куплю и им тащу, когда прялку или другую рухлядь, а они мне за это шмотки давали, девки новгородские от моих нарядов направо и налево падали, хоть в штабеля складывай. Иностранцы у меня все иконы просили, но икон я им никогда не приносил. Я вообще-то неверующий, кто его знает, есть там Бог или нет. А только всегда чувствовал, что икону им за штаны загнать – это грех. Я еще когда в школе учился, все ходил церкви срисовывать, и так иногда на душе светло бывало… Так что я дальше самоваров и прялок никогда не заходил и валюту у них не брал, знал уже, что статья по валюте серьезная. Но сучня наша комсомольская, конечно, про дело это пронюхала, и вызвали меня на собрание по месту работы, хотя я к комсомолу имел такое же отношение, как ты к жене китайского императора. Обвиняли, что я родину продаю и играю на руку врагам, сделали последнее предупреждение и дали мне слово для покаяния. Я и высказал, что о них думаю: сучня, говорю, позорная, я от звонка до звонка вкалываю, а вы позанимали теплые местечки, да и там не работаете, с утра до вечера митингуете, то на бесплатные субботники людей сгоняете, то лекции читаете по бумажке, то на высшем уровне обсуждаете, кто с кем спит. Я, значит, родину продаю, сувениром с иностранцем обменявшись, а вы церкви все испохабили на собачьи свои агитпункты или картофельные склады. Патриоты вы на чужой счет! Тут хай поднялся, хотели за оскорбление партии меня попереть, но ребята заводские меня отстояли. А начальник заводской дружины предупредил меня с глазу на глаз, что подловит и со мной расправится. Я и знал, что подловят, и не ради шмоток, а просто из упрямства продолжал свои товарообмены. Один раз застукали меня дружинники в кафе с иностранцем и поволокли в милицию, даже переводчика раздобыли. Иностранец мой колонулся сразу же, хотя я его предупреждал, чтобы в случае чего он отвечал, что мы беседовали о состоянии здоровья английской королевы. Ну да что с них взять, им никогда не понять про нас. Начальник дружины просто ликовал. Иностранца вытолкнули взашей, а меня оставили. Потолковали с милицейскими и, получив разрешение, ворвались в камеру вдесятером. Много они тогда здоровья у меня отняли, правда, руки мне связать удалось только после того, как я сознание потерял, так что двоим из них тоже несладко пришлось. Так меня со связанными руками несколько суток и продержали. Но потом милицейские сообразили, что если я подохну, им все же придется отвечать, и вызвали врача. Врач заявил, что я при смерти, и меня в больницу увезли. За месяц я отошел, но из Новгорода пришлось восвояси убираться, так как двоих дружинников я на всю жизнь разукрасил, и, хотя дело замяли, было ясно, что рано или поздно со мной снова рассчитаются. Вот и кинулся я на Север, мотался по экспедициям и стройкам, но долго нигде не задерживался. К нашему брату, вольнонаемному, известно, как относятся, где обсчитать, где согнуть норовят. Я никому спуску не давал, и в конце концов выперли меня с одной работенки без копейки денег и с волчьим билетом, „за антиобщественное поведение“. Хорошо, девчушка одна подвернулась, кормила и поила меня неделями, и ты знаешь, политик, так светло на душе моей было, будто я церкви наши новгородские рисую. Ну да что с нее взять, она ведь не дочь заморского посланника, в магазине продавщицей работала, не большие рубли получала. А воровать я ей запрещал.