Помню, я как-то присутствовала на конференции «Мемориала», очень уважаемого мною общества. Выступали посланцы от разных его отделений и с каким-то странным хвастовством докладывали о произведенных ими раскопках, о количестве «костей».
Хорошее, конечно, дело — упокоить кости мучеников. Но какой-то странный акцент звучал в их речах, неподобающий. Люди явно конкурировали в этом горьком деле, и все время кланялись в сторону иностранцев, намекая на недостаточность средств.
«Нет мемуаров, есть мемуаристы…»
В воспоминаниях о В. Т. есть много неточностей, а часто — лжи (Л. В. Зайвая, С. Григорьянц, Б. Лесняк и др.). Конечно, я тоже не идеальный мемуарист. Одно достоинство — я не вру, но я умалчиваю о многом. О чем? О том, что глубоко личное и мое, и В. Т.
Одно из последних его стихотворений:
Пусть она не забудет меня,
Пусть хранит нашу общую тайну…
А в стихотворении «Она ко мне приходит в гости…»:
Как тайнопись, которой маги
Заворожили свой секрет…
В. Т. глубоко, исповедально был искренен со мной. И я — тоже. Мы понимали друг друга и разумом, и интуитивно. Хотя теперь я понимаю его лучше — догоняю его годами. Больше ценю независимость, тишину, редких-редких близко душевно людей.
Я думаю, что, будь он на моем месте, он тоже сохранил бы нашу общую тайну. И пересказать ее трудно, даже невозможно, слова огрубляют и мысль, и чувство. Можно написать стихотворение, рассказ, музыку — и то не уловить чего-то.
Жаль, что встретились мы поздно, и я не могла посвятить ему жизнь. Об этом жалел и он. Но кто знает? Что к лучшему? Не погрязли бы мы в быте? Не раздражились бы в повседневном общении?
И роль «подарка судьбы» очень трудна. Десять лет я была «подарком», и устала.
Одно могу сказать: человека, душевно более мне близкого, не было у меня. Да и он говорил то же.
Я высоко ставила В. Т. и как писателя, и как человека. Он же стремился поднять меня над собой, уверяя всерьез, что он меня не стоит. Это и в стихах есть: «Среда, которой я не стою, да и не стоил никогда».
Когда не стало в моей жизни В. Т., в душе появилась пустота, которую никто не мог заполнить. Хотя, пожалуй, нет. Душа так устроена, что в ней не бывает пустоты — есть небо, море, цветы, дети, стихи, есть память, есть блаженство, отчего-то посещающее ее… Душа всегда полна.
Воспоминания Г. Айги о Шаламове, которыми он поделился на I Шаламовских чтениях (1990), заключают маленькую «приписку», и она касается меня. Мне неудобно было при публике опровергнуть слова Айги, но записать на будущее надо. Гена ссылается на меня, что я звонила ему от имени В. Т.: «Варлам Тихонович напоминает, что Вы обещали ему дать для прочтения мои стихи…» и т. д.
Я, действительно, звонила не один раз, но с другой целью — чтобы вернуть машинописный экземпляр «Колымских рассказов», который дала почитать Гене.
В конце концов, он вернул его — со следами от донышек стаканов на страницах.
Стихами же Гены В. Т. не интересовался. Хотя по моей просьбе (от имени Гены) прочитал, пролистал его сборник. И написал на своем сборничке — «Геннадию Лисину, поэту» (Айги был тогда Лисиным). Но никогда потом не вспоминал Айги и не читал его стихов — в записных книжках нет ни одного упоминания о Гене Айги.
Поэтические собеседники В. Т. были другими.
Александр Солженицын о Варламе Шаламове
В № 4 «Нового мира» за 1999 год опубликованы краткие воспоминания А. И. Солженицына о Варламе Шаламове, а также его реплики по поводу моей публикации «Из дневников» В. Шаламова («Знамя», 1995, № 6) и републикации их в «Шаламовском сборнике» (вып. 2, Вологда, 1997) с моим послесловием.
Кое-какие места воспоминаний Солженицына хотелось бы прокомментировать истины ради. Итак, следую тексту Солженицына.
Солженицына «художественно не удовлетворили» рассказы Шаламова. Это неудивительно, он писатель традиционный и «новой прозы» Шаламова, движимой совсем иными художественными средствами, понять не мог. Что ж, и в толпе голых людей, гонимых к печам Освенцима, Солженицын стал бы искать и описывать «характеры»? А Колыма была не лучше Освенцима: «Цвета глаз, — писал В. Шаламов, — ни у кого не было». 1938 год, пятидесятиградусный мороз, голод, побои, расстрелы, работа по 14 часов, закостеневшие по ручке кайла руки, цинга, кровь и гной, текущие из незаживающих ран… Шаламов нашел адекватный литературный стиль для изображения этого ада. Кто не знал этого кожей, нервами, остатками мускул, тот не может писать об этом. Господину Ветрову помолчать бы, не судить.
Не помню, кстати, чтобы я когда-либо утверждала, что все герои «Надгробного слова» — сам автор. Он мучится их мукой, умирает их смертью, но в этом рассказе герои имеют даже столь желанные Солженицыну «характеры», вернее, эпитафии. Судя по всему, Солженицын этого рассказа не читал.
Мнение Шаламова о сравнительной ценности поэзии и прозы, так однозначно высказанное Солженицыным, нельзя понимать так узко. Ведь и проза Шаламова — это «новая проза», это проза Поэта (ритм, символы, радар-душа автора),[6] одно из значительнейших литературных явлений второй половины XX века.
Относительно отказа Шаламова от сотрудничества с Солженицыным — это так понятно при разности их характеров, творческих принципов, жизненного опыта.
«Почему я не считаю возможным личное мое сотрудничество? Прежде всего потому, что я надеюсь сказать свое личное слово в русской прозе, а не появиться в тени такого, в общем-то, дельца, как Солженицын».[7]
А. И. Солженицын, безусловно, великий стратег и тактик, а Шаламов — всего лишь великий писатель.
Опять распинает Солженицын историю письма в «Литгазету» 1972 года, при этом забывая собственные многочисленные тактические «облегчения» своих произведений, свое письмо в ЛГ в 1968 году с протестом против зарубежных публикаций. В разных войнах они участвовали: Солженицын — с советской бюрократией, Шаламов — с мировым злом. И с Хиросимой, и с Освенцимом, и с растлением людей, переползающим лагерные колючки («лагерь — мироподобен»).
Он говорил: «Пешкой в игре двух разведок я быть не хочу». И яростно возмущался, что его рассказы используются на Западе малыми дозами как оружие политической борьбы.
Он сражался на другой войне. Даже милая молодая исследовательница из Австралии Е. Михайлик поняла это: «Рассказ «Ягоды» написал человек, сражавшийся при Армагеддоне и знающий, что мертвые не восстали».[8]