На тумбе, прислонившись к фонарному столбу и водя карандашом в маленькой записной книжке, стоял американский корреспондент. Был он чистый и гладкий, быстро, по-мышиному, оглядывающий манифестацию.
А напротив, через улицу, стоял тщедушный солдатик в шинели, похожей на больничный халат, голубых обмотках и английских бутсах. Смотрел он на американца поверх проходящих людей (он устал и привык к манифестациям) и пытался удержать американца в памяти. Но был тот гадок, скользок и неуловим, как рыба в воде.
А партизаны шли и шли…
1921
IКостлявый, худой, похожий на сушеную рыбу, подрядчик Емолин ходил по Онгедайскому базару и каждого встречного спрашивал:
— Кубдю не видали?
— Нету.
Наконец, голубоглазый чалдон, навеселе повидимому, затейливо улыбнулся и указал Емолину:
— Подле церкви Кубдя… гармошку покупат… А тебе на что?
— Надо, — отрывисто ответил Емолин.
Чалдон подряд четыре раза икнул и отошел.
«Деньги есь… Гармошку кикиморе… Заломатся», — подумал Емолин и пожалел потраченные сутки на езду в Онгедай.
Емолина то и дело толкали.
К прилавкам совсем нельзя было подойти. Емолин хотел пробраться между торговыми рядами, образующими улицу, но тут гнали целые табуны лошадей и жалобно блеявших баранов. Пыль грязножелтыми пятнами стлались над тесовыми лавками.
— Жарынь! — сказал Емолин, вытирая вспотевшую жилистую шею.
Горло сушила духота, уши оглушал базарный шум, на Прилавках резали зрение яркие пятна бязей, шелковых тканей, китайских сарпинок.
— В эку духоту — и неймется!.. Сшалел народ!..
Подле церкви толкотни было меньше. Здесь торговали горшками, и у возов слышался только тонкий звон посуды да возгласы торгующихся. Кубдя, в синей дабовой рубахе и в таких же коротких, но широких штанах, в рваных опорках на босу ногу, стоял у церковной ограды, рассматривая желтого глиняного петушка.
Высокий чалдон в сером азяме скучными глазами смотрел на покупателя.
— В день много работашь? — спрашивал Кубдя.
— Как придется.
— Полсотни, поди, так работашь?
Чалдон посмотрел на опорки покупателя и нехотя ответил:
— Бывает и полсотни.
— Видал ты его! — с уважением сказал Кубдя, кладя петушка обратно. — Ты бы, брат, бросил петухов-то делать…
— А что, ворон прикажешь?
— Не ворон, а хоть бы туеса березовые, примером: все выгодней.
— Сами знаем, что делать.
— Эх ты, лепетун!
Кубдя увидел Емолина и, указывая на чалдона, сказал:
— Возьми вот его, лепетуна, — петухов делат.
— Всякому свое, — строго сказал Емолин. — А мне тебя, Кубдя, по делу надо.
Кубдя взял опять петушка, повертел его в руках и купил, не то чтоб для надобности, а показать Емолину, что он, Кубдя, в деньгах не нуждается.
— Ну, говори.
— Пойдем, по дороге скажу, — сказал Емолин.
Кубдя сунул петушка в карман и отправился за Емолиным.
— Ты каку работу исполняешь?
— Работы по нашему рукомеслу много.
— А все-таки?
Кубдя улыбнулся под обвислые усы:
— Народ нонче бойко умират. Будто пал по траве идет.
— Ну и что ж?
— Гробы приходится…
Емолин смочил языком обсохшие губы и пренебрежительно сказал:
— Ерунда! Гробовая работа — самая поганая… Горбулин-то с тобой?
— В селе.
— Беспалых?
— Есть и Беспалых. Соломиных тоже тут.
— Еще ребята, поди, есть?
— Как не найдутся! А тебе на что, лешай?
Емолин выкроил улыбку на желтом, изможденном лице:
— Что, не терпится?
Кубдя крикнул:
— Люблю артельную работу, Егорыч!
— А говоришь, у те тут есь.
— Жидомор ты, никак тебе правды не скажешь… Все надо юлить. А то живьем слопаешь.
Кубдя взглянул на его скривившийся влево рот и подумал: «Сволочь». Емолин остановился и, поблескивая желтоватыми белками глаз, сказал:
— Потому что у вас, окромя как в себя, в никого веры нету, понял?
Кубдя крякнул.
— Крякнула утка, когда ее съели!.. А хочу я, Кубдя, вот что сказать вам. Подрядился я в Улейском монастыре амбары строить. Лес там имеется, инструменты, поди, при вас?
— Как же… Помесячно али поденно?
— Поденно. Двадцать цалковых на моих харчах.
— Дураков нету.
— Каких дураков?
Кубдя отошел от него на шаг и свистнул:
— Хитер ты, Егорыч! Прямо бяда. Кто к тебе пойдет, когда на сенокосе дадут две сороковки в день?
— Окурок ты! Сенокос — месяц, а тут и лето и осень.
— Да что мне, когда на колчаковские сейчас по сороковке в городе водку продают?
— Ладно, — сказал Емолин примиряюще, — пойдем ко мне чай пить.
— Самогонка есть?
— Не самогонка, браток, а «николаевка».
— Вот панихида! — восторженно вскрикнул, хлопнув себя по ляжкам, Кубдя.
Они прошли базар, и Емолин свернул в переулок. Подрядчик выдернул деревянную щеколду, и большие тесовые ворота, визжа на петлях, распахнулись. На цепи, подпрыгивая, хрипло залаял на них пес. Из сутунчатого пригона протяжно спросил женский голос:
— Кто тама-ка?
— Я, Матвеевна, я, — отвечал Емолин, входя на высокое крыльцо из огромных кедровых досок. — Самовар бы нам…
— Сичас.
Молодая женщина в светлом ситцевом платье и с подойником в руках вышла из пригона. Емолин, входя в сени, спросил ее:
— Чо поздно доишь-то?
— Так уж приходится, — отвечала она, громыхая самоварной трубой. — Вы где пить будете: в горнице али, может, в затине?
Емолин звякнул посудой в ящике.
— Все равно. Можно в горнице. Там, кажись, мух мене.
— Прямо напасть с этими мухами! Уж мы их травили-травили, ни лешака на них нет… Намедни мужик поворот какой-то на них привозил, вот шибко подействовал.
— Не поворот, а водород. Сусликов травят, — поправил Емолин.
Женщина рассмеялась.
— Кто их знат. Нонче все наоборот. Вон царя-то в Омске не русского посадили и икватёром зовут.
Емолин рассмеялся жиденьким смехом:
— Необразовщина, прямо — тайга!.. Видмеди вы. Колчак-то старого роду, бают, и не царь, — а диктатёр…
— Одна посуда-то, — сказал Кубдя.
— Посуда-то одна, да вино разно. То тебе коньяк, а то самогонка.
— А то тебе ртуть.
— Ртуть не пьют, а киргизы от дурной болезни лечатся…
Емолин сидел на деревянной крашеной скамье со спинкой, Кубдя — на крашеном деревянном стуле. В горнице было прохладно, — сквозь маленькие окна свету пробивалось мало, да и мешали широкие, легко пахнущие герани в глиняных глазурованных горшках. Двери и печка были разрисованы большими синими по желтому полю цветами, а на полу лежали плетенные из лоскутков половики.