В последнее время Ян постоянно подчеркивал свою осведомленность: ему известно, что будет дальше и где возьмут то-то и то-то, но его самодовольный вид вызывал лишь жалость и раздражение, потому что напускал он его на себя с одной, ясной каждому целью — напомнить другим о своем превосходстве и поддержать свой падающий авторитет.
— Кто она, Ян? — полюбопытствовал Хесселс.
— Уж не думаешь ли ты, что это жена президента Английской компании? — усмехнулся Ларсен.
Стоило в присутствии его упомянуть о женщине, как он разражался язвительными тирадами. Халдинген, которому он по глупости доверился, разболтал, что у себя в Копенгагене датчанин был помолвлен с дочерью владельца рыболовной флотилии, а она изменила ему с французом-портным, и отец заставил ее выйти замуж за соблазнителя. Эта потеря так чувствительно отозвалась и на сердце Ларсена и на его кармане, что родители, опасаясь, как бы он не повесился с горя, отослали его в Амстердам.
— Зря волнуетесь. Ничего особенного она собой не представляет. Наверно, какая-нибудь старая потаскуха, вроде той, которую он привел с улицы в прошлом году.
Рембрандт собирался было спросить, в самом ли деле прошлогодняя модель была просто уличной девкой, но потом промолчал: подобный вопрос лишь дал бы датчанину повод посквернословить и прочесть проповедь о том, что всякая особа, носящая юбку, как бы набожна и сладкоречива она ни была, в душе непременно шлюха.
— Ее зовут Ринске Доббелс, — сказал Ян. — И к вашему сведению, она не уличная девка, а прачка.
— Прачка или не прачка, — возразил Ларсен, — а только женщина она непорядочная, раз соглашается стоять голой перед шестью парнями, которые ее рисуют.
— Голой? Мы будем рисовать ее голой? — взвизгнул Хесселс — голос у него вдруг опять стал, как у девчонки.
Рембрандт тоже растерялся: нежданная весть взволновала его не меньше, чем этого тринадцатилетнего мальчишку. Пытаясь унять тревожно забившееся сердце, он уставился на белеющий в темноте потолок.
— Повторяю, — настаивал Ян, словно от этого зависело мнение Ластмана о нем, — она совершенно порядочная женщина. А позировать ходит только ради заработка.
— А кто ей мешает взять больше стирки? — возразил Ларсен. — Но, конечно, стирать труднее, чем стоять и показывать свои прелести всем, кому охота на них полюбоваться.
— Право, Ларсен, — вмешался Рембрандт, сумев наконец совладать с дрожью, мешавшей ему заговорить, — я не вижу причин, дающих тебе основание распускать язык.
— Верно, — поддержал земляка Ливенс. — Я тоже не вижу.
— Ах, вот как! А ради кого я должен его придерживать? Ангелочек Алларт больше здесь не ночует.
— Алларт нет, а Хесселс да, — ответил Рембрандт, остро сознавая, что тон его отдает педантизмом.
— И ты туда же, — сказал Ларсен. — Видно, ты, как и Хесселс, никогда не видел голой женщины.
— Как будет стоять эта Ринске — лицом к нам или спиной? — полюбопытствовал маленький Хесселс, который все еще сидел на кровати, охватив руками лодыжки и упираясь подбородком в колени.
— Ну, завел! — ответил Ларсен. — Учитель наверняка поставит тебя позади нее — ты же еще такой молодой и невинный. Но, думаю, ты успеешь забежать спереди и посмотреть. Только осторожней — не подходи слишком близко…
— А почему? Она обидится?
Никто не ответил. Дверь скрипнула, вошел Халдинген и остановился в ногах своей несмятой кровати, озаренный ярким пятном лунного света.
Досадно, что он вернулся так рано: еще немного, и остальные бы заснули, а теперь все они, даже надменный Ян, обязательно поднимутся с постели — надо же послушать, как он забавлялся с соседской служанкой. Лицо Халдингена, отчетливо различимое сейчас в потоке белого света, напоминало маску и способно было принимать лишь три выражения: притворно внимательное, преувеличенно суровое и мимолетно радостное, когда быстрая улыбка обнажала его зубы — мелкие, хищные белые зубы под аккуратно подстриженными светло-каштановыми усиками.
Все, что Халдинген сообщил о своих похождениях в сарайчике для садовых инструментов, произвело на Рембрандта тем более тошнотворное впечатление, что он знал эту девушку и часто видел, как она с корзинкой на руке стоит у ограды, оживленно разговаривая с Виченцо. Это была болезненная, худая, как палка, особа с тугим узлом темных волос на макушке, в жестко накрахмаленном фартуке с нагрудником, под которым не заметно было ни малейшего намека на грудь, бедра и живот.
Но даже тогда, когда Халдинген завершил наконец свое хвастливое повествование и разделся, когда Ян заснул тяжелым сном, маленький Хесселс улегся и натянул на себя простыню, а Ларсен повернулся лицом к стене и голой спиной к соседям, наступившая тишина не принесла Рембрандту никакого облегчения. Правда, непристойные разговоры сослужили ему хоть ту службу, что отвлекли его от мыслей об учителе. Но теперь, в полном безмолвии, тревога опять овладела юношей, подступая к горлу, словно тошнота. Холодный укоризненный голос, глаза, избегающие его взгляда, вымученная примирительная улыбка… «Можно подумать, что он невзлюбил тебя». Да, можно, но почему? Из-за тупого вульгарного носа? Из-за домотканой куртки? Из-за того, что он, Рембрандт, — сын простого мельника?
Теперь уже вся комната была омыта чистым прохладным лунным светом. Простыни и потолок поглощали его и светились им; кувшин и таз отбрасывали длинные тени в его воздушную белизну; влажные пятна света, похожие на маленькие озера, мерцали на натертом до блеска полу. Лунный свет, слишком непорочный и нежный для грубых людей, которые прелюбодействовали и вели грязные речи в его безмятежном сиянии, успокоил юношу, помог ему сосредоточиться и хотя бы про себя прочитать молитву. Но на середине «Отче наш» он ощутил на щеках по-змеиному холодный след двух медленно скатывавшихся вниз слез. Почему?.. Ведь не случилось ничего плохого, по крайней мере настолько плохого, чтобы плакать.
* * *
Ринске Доббелс оказалась всего лишь ширококостной прачкой с приплюснутым носом. Августовское солнце, струившее сквозь высокие окна знойные дрожащие лучи, безжалостно подчеркивало ее угловатую грубость.
— Сегодня, — начал учитель, который, несмотря на гуся, вино и ночное веселье, выглядел вполне сносно, — нам посчастливилось заполучить женскую модель, первую за много месяцев. Я не ошибусь, ван Хорн, ван Рейн и Хесселс, если скажу, что ни один из вас еще ни разу не работал с обнаженной женской натуры. Итак, carpe diem — употребим время с пользой. С Ринске нам повезло — она редкостная натурщица: хорошо сложена и терпелива до бесконечности…