Следствие было тяжелым. Следователь, женщина, держала ее на ногах по двое суток и методично била кулаком по левому виску. В результате левый глаз превратился в кроваво-красный шар и почти выкатился из орбиты. Марта потеряла сознание, и ее пришлось отправить в тюремную больницу. Все-таки упорная эстонка ничего на себя не подписала…
В этом бараке была в основном одна интеллигенция. И мы скоро путем сравнений выяснили, что в РСФСР ни в одной области женщин не били, лишь мужчин, а в республиканских НКВД следователи били и женщин. В Грузии, с приходом к власти Берии, даже пытали.
Маше было двадцать семь лет, коренная москвичка, очень умная, немного взбалмошная. В Магадане она находилась уже третий год и за это время насмотрелась и наслышалась о многих несправедливостях. Что же делает Маша (жаль, не помню ее фамилии)? Она описывает в письме в ЦК все нарушения законности и заканчивает так: «Если это у вас случайности, то немедленно уберите их; если это система, то прошу меня расстрелять, так как жить при такой системе мне слишком противно и я не желаю!» И полный адрес, даже номер барака. Письмо ухитрилась переслать с кем-то из отъезжающих. Но из Москвы начальнику лагеря прислали копию письма, запрос о характеристике Маши, а также на обследование ее психиатрами. Начальник намек понял. Он долго вместе с молодым психиатром уговаривал Машу согласиться отдохнуть в психиатрической лечебнице. Ведь иначе ее расстреляют. Ее, конечно, не уговорили, молодой врач решил спасти ее от расстрела даже против ее желания.
Маша все-таки попала в магаданский сумасшедший дом, где пробыла полгода.
Когда я узнала об этом, выразила свое сочувствие. Маша усмехнулась.
— Мне совсем там не было плохо… Во-первых, там много интересных людей. Некоторые просто нервнобольные, им дали возможность отдохнуть год-другой. Иначе бы они просто погибли, понимаешь?
— А во-вторых?
— Стас полюбил меня… Он хороший человек — красивый, умный, добрый. А я была так одинока… но мне уже хотелось жить, и я поверила Стасу, что всё это преходяще. Понимаешь, не навсегда. Что я молода и еще увижу нечто совсем другое.
Я напомнила Маше эти ее слова в апреле 1961 года, в день, когда чествовали Гагарина (с его первым полетом человека в космосе). Мы стояли у раскрытого окна в нашем номере гостиницы «Пекин»: я, мой муж Петринский, Маша с мужем — Давидом Абрамовичем. Московское небо пылало огнями фейерверков.
А я невольно вспомнила прекрасное чудо полярного сияния в зимнюю ночь на реке. Об этом я не стала рассказывать, только подумала, что вряд ли Гагарин видел в космосе такое прекрасное чудо, видеть которое сподобилась я.
С Машей я тогда в бараке подружилась более, чем с другими, но продолжала тосковать и беспокоиться о старом друге — Маргарите.
Утром мы отгрузили последние бочки с икрой. Очень устали и теперь нехотя отбрасывали снег с оставшихся бочек. В раскрытые ворота рыбного склада въехал грузовик. Добродушного вида шофер, в кожаной куртке на меху, выпрыгнул из кабины и спросил Валентину Мухину.
Когда я подошла, он передал мне письмо от Маргариты и попросил к четырем часам приготовить ответ, он за ним заедет.
— Плохо твоей подружке, — сказал он мне. Я засыпала его вопросами.
— В письме всё есть. А что я могу сказать? Мое счастье, что я шофер дальних рейсов, а то загнулся бы уже просто-запросто. Лесоповал — произвол полнейший, жаловаться бесполезно. Она в письме просит помочь, дурь это — чем ты можешь помочь, такая же зека? Если хлеба сможешь собрать для нее — собери, я отвезу. Они там так голодают просто-запросто.
Он уехал… Я прочла Ритино письмо, потом дала прочесть Маше, Марте и другим женщинам. Они пришли в ужас.
— Воистину утопающий за соломинку хватается, — сказала Марта Яновна.
Маргарита писала о том, что работа ужасная, норму выполнить они не в силах, на работе с раннего утра до одиннадцати вечера (как мне это было знакомо!), что питание скудное, просто морят голодом. Произвол полнейший: избивают, насилуют. Какой-то кошмар!
«Правда, меня не били, — уточняла она в письме, — но я не огрызаюсь и стараюсь изо всех сил… до обморока. Вряд ли я выдержу даже месяц такого существования и не на кого мне надеяться, не у кого просить помощи, кроме тебя, Валюша, помоги мне! Ты такая умная, такая изобретательная, придумай что-нибудь.
Валя, спаси меня. Спаси!
Маргарита».
Пока женщины читали и перечитывали это письмо, я ушла в теплушку и сидела там у огня, растерянная.
Что делать? Как ей помочь?
Когда я немного пришла в себя, вся бригада собралась в теплушке. Рядом сидела Маша.
— А что, если ей посоветовать притвориться сумасшедшей? — шепнула она мне. — В психлечебнице были такие. Стас нам поможет.
— Ей нельзя в сумасшедший дом. Слишком впечатлительна! Она по правде сойдет с ума.
— Но нельзя же оставить ее в такой беде!
— Что-нибудь придумаю. Должна придумать, раз она так верит в меня.
И я стала думать. Думала день и ночь, даже когда спала, потому что, когда просыпалась, мысли были заняты проектами, один фантастичнее и нелепее другого.
Дня через два, когда я утром стояла с бригадой на разводе и, занятая лишь одной мыслью, как помочь, тупо смотрела на забор, вдруг как-то все прояснилось и я увидела, что на заборе висят штук пятнадцать ящиков почтовых и на каждом был написан прямой адресат:
1. Начальник лагеря.
2. Начальник НКВД г. Магадана.
3. Главный прокурор СССР.
И т. д. и т. д.
Но мое внимание привлекла надпись: «Начальник всех северо-восточных лагерей тов. Вишневецкий».
Резиденция начальника всех северо-восточных лагерей находилась у нас в Магадане.
Фамилия Вишневецкий вызвала у меня улыбку: однофамилец нашего саратовского Вишневецкого, у которого я во время допроса слопала пирог? История была довольно комичная, и вечером я рассказала женщинам в бараке, как это было.
Я тогда долго не подписывала протокол, то есть не желала сознаваться в несуществующей вине. Однажды привозят меня вечером на допрос, и мой следователь Александр Данилович Щенников мрачно говорит:
— Ну вот, допрыгались. Не хотели подписывать, а теперь с вами будет говорить сам Вишневецкий (заведующий отделом), он-то не будет с вами цацкаться, как я.
И вот мы в кабинете Вишневецкого.
Щенников скромно уселся в сторонке на диване, у окна — я и какой-то лейтенант, перед которым лежала пачка листов бумаги.
Любезно пригласив меня садиться, Вишневецкий затем произнес целую речь, минут на десять-пятнадцать, убеждая меня подписать злосчастный протокол. В начале его речи вошла миловидная буфетчица в переднике и кружевной наколке на кудрях и поставила перед ним большой кусок горячего пирога с мясом и бутылку крем-соды.