крайней мере их книги: Георгия Гурджиева, автора “Сказок Бильзебаба”, ставшего учителем для Олдоса Хаксли, Кэтрин Мэнсфилд и Дж. Б. Пристли; раджу Раммохана Роя и его “Брахмана Самадхи”, книгу, где раджа сделал смелую попытку объединить индийскую и европейскую мысль.
С помощью Элиота я изучил нумерологию и хиромантию, усвоил индейское заклинание, обучающее полету. Узнал, как вызвать шайтана, Сатану, и какую нужно нарисовать фигуру, чтобы Зверь, отмеченный числом 666, не вышел из-под моей власти.
С краской стыда признаю, что у себя дома, в той части света, откуда и пришло слово “гуру”, мне никогда не хватало времени заняться поисками, а здесь как-то само собой случилось так, что Элиот вошел в мою жизнь. Стал, как сказал бы англичанин, учителем мистики, или “гуру”, как спели бы в мантре.
Ах, читатель, я был плохой ученик. Я не освоил Мусин (не говоря уже о Муген-но-Кё), я ни разу не посмел вызвать демона и ни разу не рискнул прыгнуть со скалы, чтобы научиться летать, подобно последователю яки [39].
Зато я остался жив.
* * *
Мы отрабатывали друг на друге технику гипноза. Однажды Элиот, решивший проверить продолжительность гипнотического эффекта, дал мне установку раздеться сразу, как только он произнесет вслух слово “бананы”. В тот же вечер мы вместе с Малой и Люси отправились в клуб “Дингуоллз” потанцевать, где он ехидно и шепнул мне на ухо эту пакость. По телу побежали тяжелые, сонные волны, и, хотя я изо всех сил пытался сопротивляться, руки сами собой принялись снимать одежду. Когда они дошли до молнии на джинсах, нас вышвырнули на улицу.
– Знаете что, мальчики, – неодобрительно сказала Мала, глядя, как я, громко ругаясь и грозя ему страшной местью, одеваюсь на берегу канала, – может быть, вы пока что отправитесь спать вдвоем, а мы немного отдохнем от вас?
Этого ли он хотел? Нет. Возможно. Нет. Не знаю. Не т.
Какова была бы картинка, разоблачительный двойной портрет. Академик оккультных наук Элиот и я – человек, конечно, более прозаический – растворились в оккультной любви.
Этого ли он хотел тогда?
* * *
В тот год, когда мы познакомились, я был выбит из колеи и страдал от дисгармоничности в сферах личных. Кроме романа с Лаурой, меня терзали безответные вопросы вроде того: где мой дом и кто я такой. Элиот, интуитивно подтолкнувший ко мне Малу, помог решить хотя бы один из них, за что я был искренне ему благодарен. Дом, как и ад, для нас создают люди. Мой дом создан Малой.
Не марсианка, но маврикийка, она вышла из семьи, покинувшей Индию во время негритянского исхода, который последовал за освобождением негров, и не знавшей рабства в течение восьми поколений. Родным языком Малы – а родилась она в маленькой деревушке севернее Порт-Луи, где главной достопримечательностью считался маленький храм Вишну, – был некогда бходжпурский диалект хинди, со временем окреолившийся настолько, что понимали его одни только жители Маврикия. Мала никогда не видела Индии, и потому детство мое, проведенное в Индии, мой дом, оставшийся в Индии, и сохраненная с нею связь добавляли мне в ее глазах некоего нелепого, несколько глуповатого обаяния, я для нее был только что не пришелец из Ксанаду [40]. Ибо он на медовой росе взращен и райское пил молоко.
Мала, которая, по собственным ее словам, была “человеком науки”, любила литературу и поощрительно относилась к моим попыткам писать. Она гордилась Бернарденом де Сент-Пьером [41], называла Поля и Виргинию мавританскими Ромео и Джульеттой и заставила и меня тоже прочесть этот роман. – Вдруг окажет на тебя влияние, – с надеждой сказала она.
Нещепетильная и практичная, как все врачи, Мала обладала обширными познаниями о внутренней природе человека, которым я, как и положено “человеку искусства”, откровенно завидовал. Все знания об этом предмете, которые у меня были зыбкими и расплывчатыми, имели у нее твердую опору. А я находил себе опору в ней, хотя в разговоры и объяснения Мала вступала неохотно. А по ночам чувствовал поднимавшееся в ней изнутри тепло темных волн Индийского океана.
Единственное, что ее, кажется, раздражало, это моя дружба с Элиотом. Однажды, когда мы, уже упрочив наши отношения, проводили медовый месяц в Венеции, Мала позволила себе высказать недовольство вслух и даже произнесла целую речь.
– Все блажь и дурь, – заявила моя жена со всем своим научным презрением к Иррациональному. – Господи, что за индюк! Ну что он к тебе все липнет? Послушай, нет и не будет тебе от него ничего хорошего. Да кто он вообще такой? Англичанин пустоголовый, ноль без палочки. Ты понимаешь, о чем я, писатель-сахиб? Спасибо, конечно, за то, что познакомил и все такое прочее, но пора бы уже и оставить нас в покое.
– Валлиец, – изумленно пробормотал я. – Он валлиец.
– Неважно, – огрызнулась доктор (и по совместительству миссис) Хан. – Диагноз остается прежний.
* * *
Но я не мог обойтись без Элиота, в чьей голове хранился невероятный запас самых разнообразных “запретных знаний”, которыми он великодушно делился и которые были тогда мне необходимы, чтобы наконец навести свой собственный мост между нездешним и здешним, соединить обе сущности и избавиться от неприкаянности. Тогда казалось, что, если собрать все магии, все способы тайной власти, можно найти единое знание, создать некое евро-индейское леванто-восточное учение, и мне отчаянно хотелось в это поверить.
Я мечтал обрести наконец с помощью Элиота “запретную самость”. Внешний мир с его цинизмом, его напалмом, где я не видел ни мудрости, ни доброты, был для меня пустыней. Вот я и решил научиться и тому, и другому в тех скрытых от поверхностного взгляда сферах, где суфисты расхаживают рука об руку вместе с великими адептами [42] и сияют великие истины.
Иными словами, то есть словами Элиота, я решил обрести гармонию.
* * *
Мала, как выяснилось, была права. Бедолага Элиот оказался не в состоянии помочь даже себе, не то что другим. Демоны в конце концов одолели его, вместе со всеми его Гурджиевыми, Успенскими, Кроули и Блаватскими, с его Дансейни и Лавкрафтами [43]. Демоны согнали овец с его валлийских холмов и затмили разум.
Гармония? Невозможно себе представить какофонию, какую слушал Элиот. Пение ангелов Сведенборга мешалось с гимнами, мантрами, обертональными тибетскими песнопениями. Чей рассудок выдержит вавилонский галдеж, где мешаются споры теософов с конфуцианцами, богословов с розенкрейцерами. Где звенят восторженные призывы к Майтрее и гремят проклятия колдунов, обпившихся крови. Звучат трубный глас Апокалипсиса и голос Гитлера, поднявшего на знамя древний символ и