Если младшие подчинялись нам, то мы, в свою очередь, беспрекословно слушались шкетов и пацанов, то есть шестерили на них по местным законам. И никаких туликов-муликов, иначе “точка” по твоей стриженой башке или ночной велосипедик — поджог пальцев ноги во сне.
В своей палате мы редко ругались и почти не дрались. Назначенный пацанвой козявным авторитетом, самый сильный среди нас типок по фамилии Ротов, сокращенно — Рот, а по полному прозванию Носопыр Косоротый, не отличался звероподобством и своих не обижал. Среди других многих козяв заметными были: Петруха — Медный Всадник, обозванный так начальницей Жабой за оседлание Машкиной свирепой козы во дворе детприемника, вечно голодный обжора, про которого та же Машка говаривала, что он ртом глядит, животом думает. Затем рыжий парнишка, любитель стоять на атасах, по прозвищу Клоп, за которым во дворе на прогулках гонялись все кому не лень с криками “Дави его!”. За ним Бебешка1, единственный среди нас игрок в маялку, бесконечно проигрывавший пацанам свои завтраки. И, конечно, Шишкуля-Аэродром, широкий бесшейный малец с плоской башкой-аэродромом, на которую каждый проходящий приземлял свой щелчок. От сильных пацаньих щелчков он приседал, чтобы уменьшить удар, и хлопал своими выпученными глазишками.
Особо хочу вспомнить нашего палаточного Дурика-Мокрушу — совсем беззащитного поскребыша. Он жил у нас на самом краю палаты, у двери, так как писался каждый день. Несмотря на его большие странности мы почему-то жалели Дурика. Каждый день за час до сна, а иногда по утрам он в центральном проходе между кроватями маршировал, скандируя дурашливую присказку: “Кыр-пыр, восемь дыр, кыр-пыр, восемь дыр”. Однажды главный надзиратель Крутирыло, услышав присказку “Кыр-пыр”, схватил нашего Дурика за шкварник, повернул к себе и стал рассматривать его, как приговоренного к закланию кролика, своими холодными стеклянными глазами удава. И, встряхнув Мокрушу, спросил:
— Ты знаешь, что такое кыр-пыр? А?..
— Нет!
— А кто тебя научил этому? А?..
— Не знаю, — захныкал ответчик.
— Кыр-пыр — это сокращенно Красный Пролетарий, а твоя присказка — клевета на пролетариат и советскую власть. А ну идем со мной, гаденыш, — и, подняв за шиворот бушлатика испуганного Дурашку, оттащил в карцер. Там держал его на голодном пайке, допрашивая каждый день, пока тот не смолк.
Через несколько дней Мокрушка появился в палате, худой и тихий. Между кроватями он более не маршировал. Только любого входящего в палату спрашивал слабым голосом: “Где был, что ел?”. Однажды он обратился с этим вопросом к важному начальнику в погонах, приехавшему к нам с инспекцией: “Где был, что ел?”. Все Жабовы шестерки, кучей сопровождавшие их, в испуге завопили, что воспитанник сдвинутый и его надо лечить. Начальник постоял перед застывшим Мокрушей, подумал, глядя на него, затем, повернувшись к Жабе, приказал: “Лечить немедленно”. На следующий день Дурашка исчез из нашей козявной жизни навсегда.
Сердобольная теточка Машка заявила саловонам-надзирателям, что они грех взяли на грудь перед своими Марксами и Энгельсами. Дурика нельзя обижать, он у Бога на охранении.
Ночное козевание у нас начиналось после ухода последнего цербера-гасилы — Чурбана с Глазами, вырубавшего в палате свет перед сном. Чурбан, сокращенно Чурба, гасил включалу, то есть выключал свет в палатах, своим пропитым голосом приказывал спать и вешал со стороны лестницы здоровенный амбарный замок на дверь козявного отсека. После того, как затихало бряцанье его ключей, в палате объявлялась амнистия, и мы начинали жить своей жизнью. Самые запретные и заповедные дела козяв совершались ночью. Если за окном светила луна, то из тайников доставался рабочий материал и инструменты. Все умеющие шевелить руками мастрячили что-нибудь стоящее, необходимое, в том числе и боевые рогатки с пульками к ним. Одновременно один из нас рассказывал разные сказки-страшилки или события из жизни. Популярными были воспоминания о еде на воле — кто что ел до казенного дома. Лично я во время амнистий работал над картами-цветухами или выгибал из медной проволоки очередной профиль. Засыпали мы часа через два.
Победная картина
Главные рабочие обязанности воспитанников связаны были с двором и кухней. Двор мы подметали, чистили дорожки, осенью собирали в кучи листья и сжигали их, зимой разгребали снег и снова очищали дорожки для прогулок. Под руководством Фемиса складывали на зиму поленницу дров; кололи дрова зэки. В конце зимы в подвалах перебирали овощи, в основном картошку. Летом старших из нас брали полоть морковь, свеклу, репу на полях подсобных хозяйств НКВД. Работали там по соседству со взрослыми зэками, но их к нам не пускали.
Самой трудной повинностью считалось позирование для сталинских картин художницы Жабы. Детей она писала с нас — сыновей и дочерей врагов народа и шпионов.
Особенно запомнилась весна 1945 года. Для картины “Дети поздравляют товарища Сталина с Победой” Жаба из нас, козяв, выбрала нескольких ребят, в том числе и меня. По ее замыслу, поздравление происходило в яблоневом саду. Нас по одному, а иногда и по двое водили в сад, росший за домом, где она жила с какой-то старой теткой Морщиной и двумя петухами. Кур мы ни разу не видели.
Сразу после завтрака, прямо из столовки детприемовский экспедитор Балабон забирал меня с собой и доставлял к месту мучений. По дороге он безостановочно толкал нравоучительные речи, отвлекая внимание от поисков попутных ценностей для наших поделок. В саду под его глазом я менял казенку на белую рубашку и коротенькие штанишки, а вместо бахил надевал новенькие сандалеты и, получив в руки букет полевых цветов, ряженым становился под цветущую яблоню ждать выхода Жабы. Тем временем Балабон выносил из дома складной мольберт, холст на подрамнике и ящик с красками на ножках. Все предметы неспеша расставлял против меня и только после этого шел за художницей. Через две минуты из двери дома с длинной папиросой в зубах выплывала Жаба. Не поздоровавшись, подходила прямо ко мне, жирными лапами поворачивала мою голову в нужное ей положение, поднимала мои руки с букетом выше плеч и, приказав не шевелиться, начинала работу. Самое тяжелое в этой барщине было не дергаться под атаками злющих весенних комаров, которые норовили сожрать меня без остатка. Если я пытался отбиться от пожирателей, Жаба с шипом подскакивала ко мне и, больно ущипнув, ставила на место мои шарниры. В детприемник я возвращался весь опухший от комариных укусов и с тяжелой головой от лекций Балабона. Через день меня снова вели в Жабий сад кормить свирепых летучек.
С готовой картиной я уже летом познакомился в кабинете-мастерской, куда вызвала меня начальница по доносу, что я тоже художничаю. Из медной проволоки делаю профили Иосифа Виссарионовича Сталина и Владимира Ильича Ленина, причем на глазах у всех присутствующих. Войдя в кабинет, я узнал себя, изображенного на холсте, очень похожего, но только упитанного, розовощекого, с умильным личиком, протягивающего вождю букетик цветов. На фоне цветущих яблонь, среди радостной свиты детворы, в белом маршальском кителе с орденом Победы стоял вождь и учитель. Я, самый маленький, с поднятой головкой взирал преданными зенками на белого генералиссимусного Бога — победителя фашистов. От увиденного парадного полотна я онемел поначалу, а потом даже воскликнул: “Во здорово!”. Затем мне почудилось, что снова меня одолевает комарье, и я стал чесаться, стоя перед картиной. Жаба прервала мое отрешение, цыкнув: “Ну ты, шелудивый, покажи свой фокус с профилем Сталина”. Я молча достал из кармана шаровар скрутку медной проволоки, расправил ее, вытянул руками до идеальной гладкости и стал сгибать, постепенно выстраивая рисунок, начиная с шеи и подбородка, снизу вверх, по кругу. Жаба очень внимательно следила за моими руками, и, когда я, закончив затылок, вышел на шею с другой стороны, подрезав ее остатками проволоки, как на наградных медалях, она сняла со своей физии дальнозоркие окуляры и потребовала положить профиль вождя на стол. Я выполнил приказ, положил перед ней проволочного Сталина, и она впилась в него своими выпученными жабьими глазками, шамкнула: “Ловко, но больше не смей никоим образом этим заниматься, не то загремишь в спецуху, а то и дальше. Делать вождей из проволоки не положено. Запомни это на всю жизнь”. Мне показалось, что последние слова она произнесла с некоторым испугом, естественно, не за меня, а за себя. Выходя от Жабы, я еще раз посмотрел на ее картину, по ней совершал экскурсию здоровенный таракан.