Насчет отравления все темно – Ивинская упоминает о потере крови, а это наводит на мысль о подпольном аборте. Она беременела от Пастернака дважды, вторая беременность закончилась выкидышем в тюрьме.
Ивинская бывала на всех его вечерах, на чтениях переводов, в квартирах, где он читал роман. Друзьям Пастернак восторженно говорил о том, что встретил идеал. Он переживал творческий подъем, сопоставимый только с запойной работой над «Сестрой моей жизнью» летом семнадцатого: за 1947–1949 годы написаны половина стихов из «Доктора Живаго» и большая часть самого романа плюс страшное количество переводов, к которым он стал постепенно подключать и Ольгу Всеволодовну.
9 октября 1949 года Ивинская была арестована. Как бы ни хотелось ее недоброжелателям, чтобы она пострадала за причастность к денежным махинациям заместителя главного редактора «Огонька», некоего Осипова, который будто бы подделывал какие-то доверенности, – статью ей дали не уголовную, а «контрреволюционную», пресловутую и страшную 58–10, и сравнительно малым сроком – пятью годами – она была обязана только тому обстоятельству, что не сломалась и не оговорила себя. Спрашивали ее главным образом о Пастернаке, – страшно подумать, о его шпионской деятельности! – и любая слабина дала бы следствию компромат на поэта. Пастернак жил под дамокловым мечом: Даниил Данин в мемуарной книге «Бремя стыда» приводит записки Всеволода Вишневского, главного редактора «Знамени», – к сотруднику отдела поэзии, критику Анатолию Тарасенкову: «Будешь защищать Пастернака – буду против тебя, буду драться… Кстати, в дни бегства из Москвы – Пастернак говорил Соф. Касьяновне: „Как я рад, что у меня сохранились письма из Германии…“ Деталь, которую ты не смеешь пропустить. Я довожу ее до тебя открыто, официально. О „великом“ – полезно знать побольше».
Сколь бы советским и половинчатым критиком ни был Тарасенков, а Вишневскому он в тот же день ответил: «Скорее всего Пастернак разумел письма к нему от Рильке, крупнейшего немецкого поэта, умершего в 1926 г. Знаю, как Пастернак вел себя в дни бомбовых атак на Москву, он героически тушил немецкие „зажигалки“, работал на крышах ночами, как член команды МПВО. Я категорически отметаю приклеивание Пастернаку каких-то пронемецких разговоров. Этого не могло быть и не было. Я в это не верю и никогда не поверю».
К Пастернаку подобрались с самой уязвимой стороны – взяли женщину, которую он любил. И женщина эта его спасла.
О том, как мучили Ивинскую на Лубянке, сама она в своей книге написала сдержанно и мало – не любила распространяться о своих страданиях. Ирина Емельянова смогла ознакомиться с ее делом № 3038 (архивный номер Р 33 582) и получила протоколы допросов, которые частично воспроизвела в книге «Легенды Потаповского переулка».
– Когда вступили в интимную связь (с Пастернаком; какие интересные вещи входили в круг забот НКВД! – Д. Б.)?
– Интимную связь установили в июле 1947 года. (Здесь Ивинская слукавила – она не хотела компрометировать Пастернака да и себя; знакомство, имевшее быть в октябре, отнесено к декабрю, а начало отношений более тесных с апреля перенесено на июль).
– Охарактеризуйте политические настроения Пастернака. Что вам известно о его проанглийских настроениях и изменнических намерениях?
– Его нельзя отнести к категории антисоветски настроенных людей. Изменнических намерений у него не было. Он всегда любил свою родину.
– Чем была вызвана ваша связь с Пастернаком? Ведь он на много лет старше вас.
– Любовью.
– Нет, вы были связаны общностью ваших взглядов и изменнических намерений.
– Таких намерений у нас не было. Я любила и люблю его как мужчину.
Пастернак был прав, когда писал об Ивинской своим заграничным корреспондентам: «Ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью и тем, что меня в те годы не трогали».
В тюрьме у Ивинской случился выкидыш, началось кровотечение, она могла умереть в тюремной больнице. О том, что она ждет ребенка, Пастернак узнал только после ее ареста – и тут уже сдержать его было невозможно. Превозмогая ужас и отвращение, он почти ежедневно ходил на Лубянку с требованием, чтобы ему отдали ребенка! Несколько раз он в открытую предложил арестовать его – ведь она арестована из-за него, по его вине! Зачем держать женщину, виновную только в том, что он ее полюбил и был ею любим ответно? От Зинаиды Николаевны он этих посещений не скрывал; сказал ей, что Ивинская беременна и что, если ребенка отдадут, – он будет жить с ними, в их семье. Жена Пастернака не возражала, чувствуя, что это бесполезно. Наступили дни полного отчуждения между ними. Близким друзьям Пастернак в это время говорил: «Когда ее у меня отняли, я понял, что это хуже, чем смерть». На Лубянке ему отдали книги, надписанные им для Ивинской, и сказали о выкидыше. Финал первой части «Фауста», переведенный незадолго перед тем, оказался пророческим – Маргарита в тюрьме, ее ребенок мертв (только у Гёте она сама его убила). Прекратить работу над «Фаустом» Пастернак не мог – книгу надо было сдать любой ценой; на деньги, полученные за переводы, он содержал семью Ольги Ивинской. Чтобы не отдавать ее детей в детдом, он добился того, что его назначили опекуном. При этом он регулярно отсылал деньги Ариадне Эфрон – в туруханскую ссылку; и все это делал героически, без жалоб. Гигантский и сложнейший двухчастный «Фауст» – сорок печатных листов! – был переведен за год и потом стремительно переписан с начала до конца в корректуре. Возможно, не только стойкость Ивинской, но и его хлопоты привели к тому, что Ольга получила пять лет по фантастическому обвинению: «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже».
За связь с предполагаемым шпионом она оказалась в Потьме, где четыре года ковыряла кайлом пересохшую землю, а Пастернак переводил, урывками писал свой главный роман и заканчивал евангельский стихотворный цикл, полный тоски, боли и любви. Тоскуя по Ивинской, он написал одно из лучших любовных стихотворений двадцатого века – «Свидание». «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему» – есть ли в русской литературе более лаконичное, и страшное, и исчерпывающее определение любви? По свидетельству Вознесенского, Пастернак недолюбливал чересчур «альбомную» «Зимнюю ночь» («Свеча горела») и ее поклонниц, – но расцветал, когда при нем хвалили «Свидание».
Эти стихи – зимнюю мечту о встрече с ней, вернувшейся, – Ивинская получила в разгар потьминского лета, в раскаленной мордовской степи, в лагере, когда ее ночью вдруг вызвали к лагерному начальству. Накануне она постирала платье, оно не успело высохнуть, она страшно стыдилась, что идет к «куму» в мокром, – ей сказали, что выдать письмо на руки не могут, но прочитать дадут. В лагере была изощренная пытка – тех, кто не выполнял норму, лишали «права переписки», а Ивинская нормы выполнить никак не могла. Только одна открытка с пастернаковским почерком – «Бориными журавлями!» – дошла до нее по чистой случайности: ее забыла на подоконнике бани ушедшая мыться почтальонша. И тут – письмо, стихотворная тетрадь! Стараясь не плакать при офицерах охраны, Ивинская впервые читала полностью евангельский цикл из стихов Живаго и посвященное ей «Свидание», и сообщение Пастернака о том, что он делает для ее освобождения все, что в его силах… Это письмо, вспоминала она впоследствии, дало ей силы жить. Кровотечения у нее не прекращались, она часто теряла сознание на работе. Политические ее не любили – может быть, именно за красоту и легкость. Заметим, что Ивинская всегда вызывала стойкую неприязнь у заядлых, мрачных борцов, у людей трагической судьбы и непримиримого характера. Известно, как ненавидела ее сидевшая с ней впоследствии Анна Баркова – крупная поэтесса, в 20-е годы секретарь Луначарского, ставившего ее выше Ахматовой. Ивинская до конца дней вызывала недоверие у всех, кто высшей добродетелью считал принципиальность, а страшнейшим грехом – легкость.