Нас пригласили к Гитлеру. Беседа была короткой. Она началась с обстановки в Данциге и тяжелого положения Гитлера в кабинете министров. Но Гитлер не признавал никаких трудностей, и — стоит подчеркнуть — насколько он был уверен, что преодолеет все возведенные на его пути барьеры и заслоны. Он упрекал Форстера в том, что Данциг не идет в ногу с Рейхом. "Нужно держать шаг, — говорил он, — и быть достаточно беспощадными, все остальное придет само собой".
"Меня отговаривают принимать пост рейхсканцлера на тех же условиях, на каких его принял в свое время "старик" (фон Гинденбург). Как будто я могу ждать, пока на меня снизойдет благодать и все мои желания будут исполнены".
Помещение, в котором Гитлер устраивал аудиенции, в то время было еще очень маленьким. Он вскочил из-за своего письменного стола и беспокойно зашагал по кабинету. "Я знаю, что я сделал! Я открыл для вас двери. Начало положено, добиться полной победы — это уже дело партии".Именно в то время нужно было создавать реальную власть на основе тех позиций, которые уже были взяты национал-социализмом — пусть зачастую они являлись лишь видимостью. "Реакционеры считают, что они посадили меня на цепь! Они будут расставлять мне ловушки повсюду, где только смогут. Но мы не будем ждать, пока ОНИ начнут действовать. Наш шанс в том, что мы действуем быстрее, чем они. И у нас нет предрассудков. Мы лишены всякой мещанской щепетильности. Я требую от каждого из вас, чтобы мы стали единым кланом заговорщиков. Мне пришлось взять на себя обязательства, и они тяжелы. Я буду нести их до тех пор, пока я должен их нести".
Затем Гитлер заговорил о поджоге Рейхстага. Он спросил, видели ли мы то, что от него осталось. Мы ответили, что не видели. "Посмотрите на эти руины, — сказал Гитлер, — с этого сигнального костра начинается новая эпоха всемирной истории". Поджог дал ему возможность выступить против оппозиции. "Я напугал и привел в замешательство этого болтуна Гугенберга и его товарищей (буржуазных националистов из первого кабинета министров Гитлера). Они поверили, что я сам все это сделал. Им кажется, будто я — дьявол во плоти. Это замечательно".
Гитлер стал шутить над тяжеловесными профессиональными речами и возражениями своих коллег-министров. Он пугает их своими речами. Ему доставляет неописуемое удовольствие наблюдать, как они возмущаются им и полагают, что сами они выше него. "Они считают меня необразованным, варваром. Да, мы варвары! Мы ХОТИМ быть такими. Мы тс, кто омолодит мир. Старый мир при смерти. Наша задача — возбуждать беспокойство".
Гитлер пустился в витиеватые речи об исторической необходимости влить варварские силы в умирающую цивилизацию, чтобы вытащить жизнь из гнилого болота. Затем он заговорил о процессе над коммунистами и социал-демократами. "Они думали, что я буду ходить вокруг них на цыпочках или ограничусь одними угрозами. Не то у нас положение, чтобы обращать внимание на гуманные чувства. Я не могу долго доискиваться, кто благонамерен и кто невиновен. Надо освободиться ото всех сентиментальных чувств и обрести твердость. Если в один прекрасный день я прикажу начать войну, мне нельзя будет думать о десяти миллионах молодых людей, которых я пошлю на смерть. Смешно требовать от меня, чтобы я сажал в тюрьму только тех коммунистов, которые действительно виновны. В этом вся трусливая буржуазная непоследовательность — успокоить совесть, соблюдая предписанные права. Существует только одно право — право нации на существование".
Больше мы не сказали ни слова. Гитлер углубился в рассуждения о бестолковой политике буржуазии и социалистов. "Мне ничего больше не остается, — сказал он между прочим. — Мне приходится совершать поступки, масштаб которых неизмерим для привередливых мещан. Этот поджог Рейхстага дает мне повод, и я воспользуюсь этим поводом". Затем Гитлер говорил о том, как ему нужно шокировать буржуазию, чтобы возбудить в ней опасения перед выступлениями коммунистов и страх перед его собственной непоколебимостью. "Только страх правит миром".
Страх
После этого Гитлер отпустил нас. Вошел его адъютант Брюкнер. Время было ограничено. После обеда в помещении бывшей социал-демократической школы должно было состояться открытие школы национал- социалистического руководства. Однако прерванный разговор имел что-то вроде продолжения — несколько позже, осенью. Тогда к Гитлеру поступили первые жалобы на жестокое обращение в концентрационных лагерях. Я запомнил один случай, в Штеттине, где в пустых цехах бывшего вулканизационного завода происходили жесточайшие издевательства над солидными гражданами, частично еврейского происхождения. Это были зверства, производившиеся с изощренной жестокостью. Дело передали Герингу. Он был вынужден расследовать его. И в этом единственном случае кое-кому была оказана помощь.
Тогда было принято оправдываться тем, что в Германии происходит революция, что она идет необыкновенно бескровным и щадящим путем, и что не следует обобщать случайных извращений. В действительности же дело обстояло совершенно иначе. То, что СА и СС, тогда и впоследствии, со все более изощренной жестокостью расправлялись с политическими противниками, происходило согласно твердому политическому плану. Использование асоциальных лиц с отягощенной наследственностью в качестве охраны концентрационных лагерей было намеренным. Я сам имел случай узнать об этом. В военных подразделениях партии не делали никакой тайны из того, что пьяниц и уголовников отбирают в специальные команды. Это было наиболее характерным примером использования специально отобранных "недочеловеков" для выполнения определенных политических заданий.
Я случайно присутствовал при том, как Гитлер принял информацию о Штеттинском и прочих подобных делах. Характерно, что Гитлер при этом не стал, как того следовало бы ожидать, осуждать жестокие поступки своих людей, а обрушился на тех, кто вообще придает значение этим смехотворным "случаям".
Я впервые услыхал тогда, как Гитлер неистовствует и бранится. Он размахивал руками, как невоспитанный ребенок. Он пронзительно вопил, топал ногой, стучал кулаком по столу и стенам. С пеной у рта, безмерно разгневанный, он выкрикивал что-то вроде: " Не хочу! Пошли прочь! Предатели!" На него было страшно смотреть. Волосы растрепанные, глаза навыкате, лицо искаженное и багровое. Я испугался, что с ним случится удар.
Однако внезапно все прекратилось. Он прошелся по комнате, пару раз провел рукой по волосам, осмотрелся по сторонам — испуганно, недоверчиво, затем бросил на нас несколько испытующих взглядов. У меня было такое впечатление, что он хотел посмотреть, не смеется ли кто-нибудь над ним. И я должен признать, что даже со мной от напряжения едва не случилось чего-то вроде приступа нервного смеха.