Генерал Сахаров».
4. «С огромным трудом удерживаю в повиновении флот и вверенные войска. В Ревеле положение критическое, но не теряю еще надежды его удержать. Всеподданнейше присоединяюсь к ходатайству главнокомандующих фронтами о немедленном принятии решения, сформулированного председателем Государственной Думы. Если решение не будет принято в течение ближайших часов, то это повлечет за собой катастрофу с неисчислимыми бедствиями для нашей Родины.
Вице-адмирал Непенин».
5. Сам Алексеев так заканчивает депешу:
«Всеподданнейше докладывая эти телеграммы Вашему
Величеству, умоляю безотлагательно принять решение, которое Господь Бог внушит вам. Промедление грозит гибелью России. Пока армии удается спасти от проникновения болезни, охватившей Петроград, Москву, Кронштадт и другие города, но ручаться за дальнейшее сохранение военной дисциплины нельзя. Прикосновение же армии к делу внутренней политики будет знаменовать конец войны, позор России и развал ее. Ваше императорское Величество горячо любите Родину и ради ее целости, независимости, ради достижения победы соизвольте принять решение, которое может дать мирный и благополучный исход из создавшегося более чем тяжелого положения. Ожидаю повелений. 2 марта 1917 года, № 1878»26.
Телеграммы эти говорят сами за себя, и каждый, соответственно своему уму и сердцу, сможет сделать из них и собственные выводы.
Я лично читал настояние этих телеграмм в каком-то тумане, не понимая многих фраз и все силясь отыскать в их словах главную побудительную причину, вызвавшую роковое решение.
Слова государя, сказанные Фредериксу: «Раз войска этого хотят…» не выходили у меня из головы, и, как это ни странно, мне было бы все-таки легче на душе, если бы это желание войск там было ясно и категорически выражено или подкреплялось бы какими-либо их поступками; оно оправдывало бы в моих глазах хотя отчасти и решимость послать такие телеграммы Его Величеству, а также и решимость государя под впечатлением их отказаться от престола своей Родины. Ведь действительно, как говорил Gust Le Bon (Гюстав Лебон – О. Б.): «Народ только тогда делает революцию, когда ее заставляют делать его войска».
Но ничего подобного, облегчавшего меня, там не находил.
Умоляли и настаивали на отречении одни лишь высшие генералы, но говорили исключительно от себя; войска, офицеры и другие генералы фронта молчали и оставались верны присяге, о чем свидетельствовал сам генерал Алексеев, говоря, что «пока армии удается еще спасти от прикосновение болезни, охватившей Петроград, Москву и Кронштадт», а генерал Сахаров с еще большей убедительностью уверял, что «армии и фронт непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите Родины от врага внешнего».
Об этом же говорило потом не дошедшее до нас благородное исповедание веры генерала Хана-Нахичеванского, выражавшего, конечно, не на словах только «беспредельную преданность гвардейской кавалерии и готовность ее умереть за своего обожаемого монарха».
Эту телеграмму гвардейская кавалерия послала Рузскому с «просьбой повергнуть ее к стопам Его Величества». Она была послана только через день после отречения, и государь о ней не знал и через 5 дней после ее отправления.
Но даже телеграмма Сахарова, так отвечавшая моим чувствам в своем начале, поразила меня своим дальнейшим несообразием в конце.
«Логика разума» и у него в те часы повелевала над логикой сердца, а мне всегда казалось, что то только верно и сильно, что одинаково крепко познано как сердцем, так и умом.
В своем отуманенном сознании, стараясь создать себе иллюзии, я обращался на мгновение даже в наивного мальчика, и как в своем детстве, так и тогда недоумевал: «Ведь это солдаты ведут своих вождей к победе! Ведь в действительности берут крепости и дерутся только они; значит, они и есть главная сила, а генералам тут напрасно приписывается главная роль». И как мальчик, я снова невольно радовался, что войска в этих телеграммах пока молчали, были «здоровы», «верны», а будучи здоровыми могли заговорить совсем иначе, чем их высшее начальство; но сейчас же переходил на опасение взрослого человека, уже искушенного опытом столь близких дней: «А что, если они молчат лишь потому, что ничего еще не знают, и «здоровы» только пока столичное поветрие не донеслось до них?»
Но в этой смене настроений я жил все-таки больше своим сердцем, чем умом главнокомандующих; их «логические» предостережения и указания меня не только внутренне возмущали, но и казались далекими от необходимости, притянутыми за волосы.
И все же надо сознаться, что в те часы, не зная еще всех подробностей, мы не столько негодовали на поступки генералов и петербургских деятелей, которые не были для нас новостью, сколько несправедливо сердились на самого государя – своим поспешным отречением он отдавал всю страну и всех верных на полный произвол страстей и случая, так как незаконная передача престола его брату грозила лишь новыми осложнениями.
В подобном же настроении был, видимо, и генерал Дубенский, а также и все другие, не находившиеся в нашем поезде и до которых весть об отречении дошла значительно позднее, чем до нас.
Дубенский появился в нашем вагоне очень растерянный, взволнованный и все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: «Как же это так?.. Вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии?!!!.. Тут в Пскове говорят за всю страну, а может, она и не хочет?»
Эти отрывочные рассуждения Дубенского невольно совпадали с беспорядочно проносившимися и у меня мыслями.
Я сам не знал и не понимал, как все это произошло.
Нам всем, ошеломленным сообщением графа Фредерикса и озабоченным попытками переменить роковое решение, было не до расспросов о подробностях, его вызвавших.
Только впоследствии, через 4 года, находясь на чужбине, я прочел напечатанный в 1921 году во французской газете рассказ одного генерала, присутствовавшего днем 2 марта при докладе государю Рузским этих, чтобы не сказать более, несчастных телеграмм.
В этом рассказе встречается много ошибок и, вероятно, за давностью времени путаницы, но в своей главной части, в описании приема Его Величеством, при закрытых дверях, трех явившихся по почину генерала Рузского генералов, он, видимо, точно обрисовывает тогдашние обстоятельства, оставшиеся даже нам, ближайшим спутникам государя, так долго неизвестными.
Мы, конечно, знали, как я уже сказал, что государь в те часы принимал генерала Рузского, и присутствие при этом двух штабных генералов показывало нам, что это был лишь простой доклад о положении на фронте. Никакого политического значения мы ему не придавали. В действительности же это были последние минуты великой неделимой России; за ними следовали лишь ее развал, позор и ужас.