В необходимости этого были убеждены мы все, и Воейков по приказанию графа Фредерикса поручил это исполнить мне как дежурному.
Было уже около 7 часов вечера, час, когда, по имеющимся сведениям, должны были приехать Шульгин и Гучков.
Но, выйдя на платформу, я узнал от начальника станции, что экстренный поезд депутатов где-то задержался в пути и что ранее 9 часов вечера вряд ли их можно ожидать. Отдав распоряжение, чтобы мне сообщили немедленно, когда поезд прибудет на соседнюю станцию, я вернулся в вагон. Было уже время обеда, все и государь были уже в столовой, и я поспешил туда.
То же тяжелое настроение и то же раздражение от невольной беспомощности, как и за дневным чаем, охватило меня – все продолжало быть таким, по крайней мере наружно, как бывало и в обыкновенные дни.
Опасаясь пропустить прибытие депутатов, я, насколько помню, не досидел до конца обеда, а вышел на платформу, увидев, что на станцию пришел какой-то поезд.
Это был обыкновенный пассажирский поезд, направлявшийся с юга в Петроград; стало известно, что он задержится в Пскове по какой-то причине и отправится далее не ранее как через час.
Поезд был переполнен. Много народу высыпало на платформу, с любопытством рассматривая наш поезд, стоявший невдалеке.
Несмотря на то что толпа пассажиров знала, что находится вблизи оклеветанного царя, она держала себя отнюдь не вызывающе, а с обычным почтительным вниманием.
«О всеобщей ненависти к династии», о которой с таким убеждением сообщал Родзянко, тут не было и помину.
Войдя затем к себе, я узнал от профессора Федорова, что с этим же поездом генерал Дубенский отправляет своего человека с письмом к семье, так как телеграф в Петроград частных телеграмм уже не принимает.
Это обстоятельство напомнило мне о моей жене, о которой я тогда забыл. Я воспользовался его добрым предложением и наскоро набросал записку жене, убеждая ее не волноваться и уведомляя, что мы задержались ненадолго в Пскове и что, вероятно, скоро увидимся; письмо я просил опустить на вокзале в Гатчине, где жила моя семья.
Записку эту жена моя так и не получила.
Было уже около 9 часов вечера. Снова показался поезд, на этот раз подходивший со стороны Петрограда. Я торопливо вышел ему навстречу, но и он не был тем, которого я ждал.
Он прибыл из Петрограда с обыкновенными пассажирами, выйдя оттуда утром того же дня.
Фельдъегеря из Царского Села в нем не было, но ехал на фронт какой-то другой фельдъегерь из Главного штаба.
На его груди, как и на шинелях нескольких офицеров и юнкеров, приехавших с поездом, были уже нацеплены большие и малые красные банты, у некоторых – из ленточек от орденов.
Они были все без оружия. Это меня поразило; я не удержался и подошел к юнкерам. Они мне сообщили, что в Петрограде с утра 2 марта, когда они уезжали, стало как будто спокойнее; стрельбы почти не было слышно, но что сопротивление войск, верных присяге, окончательно сломлено и весь Петроград в руках бунтующих; офицеров стали меньше избивать, но все же толпы солдат и рабочих набрасываются на них на улице, отнимают оружие, срывают погоны, а кто сопротивляется, того убивают.
В особенности преследуют юнкеров, защищавшихся с особенным упорством, и им с большим трудом удалось пробраться на вокзал и уехать из «этого проклятого города».
– Это наше начальство, только для нашей безопасности, заставило нацепить эти банты и выходить на улицу без оружия, – с каким-то гадливым смущением оправдывались они.
То же самое подтвердили и фельдъегерь, и те два-три офицера, с которыми мне пришлось кратко переговорить. Красные банты были и ими надеты отнюдь не из сочувствия революции, а из-за своеобразной «военной хитрости», необходимой, по их словам, в Петрограде.
Они тоже не упоминали о ненависти населения к царской семье, и по их отрывочным, возбужденным словам, все происходившее они считали грандиозным бунтом запасных и фабричных, с которым будет теперь очень трудно справиться, «но все же справиться можно».
– Один бы надежный полк с фронта, и вся бы эта дрянь побежала, – говорили они.
Поезд недолго стоял и скоро отправился далее. Я только что вернулся к себе в вагон, как мне сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через 10–15 минут ожидается уже в Пскове. Было почти 10 вечера. Я немного замешкался, наполняя папиросами свой портсигар, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей:
– Что ты там копаешься – торопись, а то Рузский их перехватит.
Я «поторопился» и вышел на платформу. На ней никого почти не было, она была совсем темна и освещалась лишь двумя-тремя далекими тусклыми фонарями.
Я спросил у дежурного по станции, на какой путь ожидается экстренный поезд, и он указал мне на рельсы, проходившие почти рядом с теми, на которых стоял наш императорский поезд, а место остановки почти в нескольких шагах от него.
Прошло еще несколько минут, когда я увидел приближавшиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и, как я заметил, состоял не более как из одного-двух вагонов; он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку обыкновенного классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купе, слабо освещенном лишь мерцавшим огарком свечи.
Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявшие у дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто – Шульгин.
Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, должен быть Шульгиным, и, обращаясь к нему, сказал:
– Его Величество вас ожидает и изволит сейчас же принять.
Оба «депутата» были, видимо, очень подавлены и очень волновались; руки их дрожали, когда они здоровались со мной, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный, я бы сказал, несчастный вид.
Они были очень смущены таким скорым приемом и просили дать им время и возможность привести себя хоть немного в порядок после вагона, но я им ответил, что заставлять себя ждать было бы неудобно, и мы сейчас же направились к выходу.
– Что делается в Петрограде? – спросил я их.
Ответил Шульгин – Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и теперь, идя до императорского поезда, держал голову низко опущенной.
– В Петрограде творится что-то невообразимое, – говорил, волнуясь, Шульгин, – мы находимся всецело в их руках; нас, наверное, арестуют за нашу поездку, когда мы вернемся.
«Хороши же вы, народные избранники, облеченные всеобщим доверием, – как сейчас помню, нехорошо шевельнулось у меня в душе при этих словах, – не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим «народом», хорош и сам «народ», так мило относящийся к своим избранникам».