За оказанную мне доброту я изо всех сил старался быть полезным членом труппы. Преодолев страх, я научился обхаживать и запрягать ло-шадей и ходить за другими животными. Пейсы свои я обрезал и напялил на себя что-то вроде ливреи. Нашлась для меня и обувь.
Я был хилым малым, и хотя уже вкусил премудрости Талмуда и мог кое-как комментировать Мишну и Гемару, но к жизни был еще не очень приспособлен, — в особенности к цирковой. Но со временем я научился стоять на руках, ходить колесом и даже крутить солнце на турнике, делать сальто-мортале. Я мог даже выступить клоуном у ковра. Первый мой самостоятельный номер был с осликом: я пытался его оседлать, а он меня сбрасывал и волочил по манежу. В другом номере меня преследовал козел, а обезьянка дергала за уши.
Кордонки относились ко мне, как к члену семьи, и я не жалел, что ушел из штетеле. В свободное время мама Кордонкова обучала своих дочек и меня польскому языку и грамоте. Папа Кордонек показывал мне секреты иллюзионистских трюков. Моя невзрачность и невесомость очень подходили для факирских выступлений. Я научился ложиться на утыканную гвоздями доску, глотать шпагу, поглощать и извергать огонь.
Меня прямо распирало от гордости, когда я смог написать на идиш первое письмо домой. Адрес по-польски я тоже надписал сам. Я писал, чтобы они не считали меня пропавшим, что я теперь имею специальность, что мне живется хорошо, и что я не забываю читать кадиш за упокой маминой души. В подробности я предпочел не вдаваться.
Я тогда действительно радовался жизни, как птица, вырвавшаяся из клетки. Может быть, это и были самые лучшие годы моей жизни. Я потом уже никогда не мог без волнения смотреть на бродячие цирки, встречая их на своем пути.
Кочуя из местечка в местечко, мы объехали весь Привислинский край. Плохо было зимой: дороги заметало, в нашем жилье на колесах становилось совсем холодно. Заманить зрителей в продуваемое ветром шапито было трудно. Иногда мы выступали в пустых сараях, лабазах, пожарных депо. В самые лютые морозы мы отсиживались в родной деревне Кордонков и жили на сбережения. Весной же все начинало крутиться по-старому, снова жилось привольно и перед нами открывались все дороги.
Совсем неожиданно, в разгар лета 1914 года вдруг разразилась война… Страх сказать — мировая! Немцы наступали, русские отступали, фронты передвигались, людям было не до зрелищ. Молодых Кордонков призвали в армию, и наш цирк распался. Пришлось мне возвращаться домой. Гнев отца я смягчил, отдав ему почти все, что заработал. Отец в мое отсутствие вторично женился, и хотя мачеха была добрым человеком, я не мог смириться с мыслью, что она занимает место мамы. Товарищей у меня не было, все от меня шарахались: я был одет как шайгец, курил, редко бывал в синагоге. Я был апикорец — отрезанный ломоть. Отцу я еще более неохотно помогал и в своем штетеле прямо задыхался.
Кордонек не раз упоминал посредника по устройству цирковых артистов, какого-то пана Кобака. Я отправился в Варшаву его искать. Ночевал в притворах синагог, в клоузах, где талмудисты ночи напролет корпели над книгами. И в конце концов этого пана Кобака. я нашел. Он оглядел мою тощую фигуру и сделал большие глаза. Но когда я сослался на работу в цирке «Корделло» и продемонстрировал несколько несложных акробатических номеров, он взял меня на учет в амплуа факира. Через неделю я получил от него письмо — сколачивались тогда небольшие труппы для ярмарочных балаганов.
Мне пришлось выступать с группой лилипутов, с парой великанов, с бородатой женщиной, с человеком с лошадиной головой и со всякими другими монстрами. Один ловкий антрепренер придумал показывать меня в стеклянном гробу, заверяя публику, что я голодаю уже сорок дней и принимаю только газированную воду. К этой роли я очень подходил: специально худеть мне не приходилось. Я лежал неподвижно, подремывал, а из-под чалмы торчал мой длинный нос и были видны впалые щеки. Как «глодомор Такамура» я даже приобрел некоторую известность: про худых и заморенных людей стали говорить, что они выглядят как Такамура на сороковой день голодовки. Этот голодный номер так хорошо кормил меня целых два года что я пополнел и пришлось прекратить валять дурака.
Когда работы не было, я возвращался в Гору. Чтобы еще раз убедиться, что мне там нечего делать. Я там томился в ожидании приглашения на работу. Между тем мировая война окончилась, и новое польское правительство сразу призвало меня на военную службу. Тут вспыхнула и другая война, польско-советская. Я был здоров, хотя и хил; меня зачислили в санитарную часть. Я там показал несколько фокусов, прогремел «маги-ком» и вскоре меня стали приглашать для выступлений в разных воинских частях.
После демобилизации я взялся за старое. Выдающимся артистом я не сделался, мыкался по балаганам и луна-паркам. Жил неважно, но не возвращаться же в Гору, копаться в отцовских гнилых яблоках? Я начал подумывать о чем-то более подходящем.
В это время из Германии и Чехословакии пришла к нам мода на публичные выступления разных ясновидцев и телепатов. Газеты много писали о чешском еврее Лаутензаке, который под псевдонимом Эрика Гануссена проделывал удивительные эксперименты в кабаре Берлина, Вены и Праги. Вскоре и в Польше заговорили о своих медиумах: Гузике, Оссовецком, Клюско. В тяжелое время инфляции, кризиса и безработицы людям хотелось какого-то чуда, хотелось узнать, что принесет будущее. Когда подводил здравый шехель, искали необычайного. Я понятия не имел об этих вещах и меня эти бубы мансес, бабушкины сказки, не волновали. Другое дело знать те трюки, при помощи которых все это проделывалось. И я решил постараться узнать, что нового в мире иллюзионистов.
Жил я тогда скромно, снимал угол у одной вдовы в еврейской части Варшавы. И как-то решил в первый раз пойти в модное варьете на улице Новый Свят. Шик и блеск этого заведения меня ошеломили. В полуподвальном, отделанном со вкусом помещении, освещенном неярким светом вращающихся цветных люстр, за богато накрытыми столиками в ложах сидели господа в смокингах и дамы в декольтированных нарядах. Бесшумно сновали официанты во фраках. Боже мой, куда тут мне в моем потрепанном «лучшем» костюме? Я. забился в темный угол возле стойки бара и оттуда наслаждался новой для меня атмосферой. На небольших подмостках с задником в виде раковины выступали поочередно шансонье, танцевальные дуэты и комики. Потом вышел артист в безукоризненном фраке, четко выделявшемся на красном плюшевом фоне. Этот напудренный и напомаженный хлыщ игриво кокетничал с публикой и в такт нежной музыке демонстрировал иллюзионистские номера с игральными картами, зажженными сигаретками, платочками и шариками. Сами по себе номера были простенькие, — но надо было видеть, как этот хлыщ их подавал! Он шаркал ножкой, грациозно изгибался, посылал в публику воздушные поцелуи. Я смотрел, как зачарованный, и думал: ну, куда мне, горемыке, до него! Нет, никогда бы я не сумел так выпячивать тухес и так им вилять! Да и рылом я не вышел…