О методе этом он учил. Но он никогда не представлял себе, что от применения его можно зажечься таким счастьем. Он воображеньем унесся на афинскую площадь. Маленький безобразный человек, смеясь, задает мудрые вопросы и, выставив руку из-под белого плаща, поправляет ответы, которые дают ему рыночные торговцы и площадные зеваки.
Когда он очнулся, учитель уже говорил. Он говорил, что улыбка Джоконды – живая улыбка и что в искусстве бессмертно только живое. Литература – один из видов искусства. Его дело – будить живое в учениках.
Заложив щеки в кулаки, Федя слушал, что «литература есть один из видов искусства», этому их учили еще в шестом классе, когда проходили «теорию словесности», но что искусство есть жизнь – этому никто еще не учил и, главное, никто не давал этого чувствовать так, чтобы слышать биение сердца и пульс жизни.
Учитель сказал, что в этом году будет прочитан «Фауст», и он будет стараться дать им того Фауста, который вскрывает глубины жизни, который вскрывает нам не только эпоху, когда он был написан, но вскрывает нам самих себя.
Федя понял, что книжечка в руках учителя и есть «Фауст».
* * *
До сих пор Федя не умел ни любить, ни уважать. Он презирал всех и любил только себя. Но этого человека он сразу же признал выше себя. Сознание же собственного ничтожества заставляло его прятаться от него.
Когда в класс входил учитель Шварц, Федя густо краснел. Если его вызывали, он, вставая, стоял как бревно и молчал, весь в поту. Но всегда он думал о нем. Каждое слово его врезалось в память не только надолго, но и навсегда. Фауста он запомнил наизусть.
По вечерам он зажигал лампу, раскрывал Фауста и до глубокой ночи просиживал над его страницами. Бедный безумец Фауст! Как это понятно: он задыхается в своих стенах, ему душно от знания, которое его не трогает. И вот он заключает союз с дьяволом. Федя это понимает так: он дает волю злу. Этим он спасается. Вот чего он, Федя, никогда не сумеет. Он никогда не будет великим, потому что у него не будет великих падений. Но сейчас он упивается чужим падением: какая страсть любви, какие бездонные пропасти и небесные взлеты. Взлет – да, его еще нет, здесь, в первой части, но Федя думает, что он будет во второй, то, что открывается только в Зрелости и что откроется и ему когда-нибудь>.
Все это и тысячи других чувств и мыслей, которые нельзя удержать, потому что нет слов, все это хочется высказать ему, Шварцу. Но Федя продолжает молчать и краснеть.
Однако Шварц, должно быть, что-то заметил. После урока он поманил его в коридор и встал с ним у окна, так что другие не могли слышать, о чем они говорят.
– Отчего вы от меня скрываетесь? Вы не виноваты передо мной? Немножко?
– Мо… может быть.
– Может быть, я виноват перед вами?
– О нет, нет.
– Но ведь вы имеете мне что-то сказать?
Федя видит элегантный костюм Шварца, и ему хочется его ненавидеть за безукоризненный галстук. Он, Федя, никогда не опустится до того, чтобы носить такие галстуки.
– Знаете что? Приходите ко мне… (Шварц вынимает записную книжку и начинает перелистывать)… приходите ко мне 26-го в шесть часов вечера. Вы свободны?
– По вечерам я всегда свободен.
– Вот и прекрасно. Приходите. Я буду вас ждать.
Он подает ему руку, очень крепко жмет ее и уходит в учительскую.
Федю обступают.
– Ну что, что он тебе сказал?
– Ничего не сказал.
В классе было три партии. Одни ненавидели и презирали Шварца.
– Актер! Ничего не поймешь, что он говорит. Мужик несчастный! Фразы какие-то.
Другие были к нему, как и всему на свете, совершенно равнодушны. С опухшими, сонными лицами они сидели на своих партах, и из всех слов Шварца они улавливали только то, что «надо выучить».
Третьи – их было всего человек шесть – относились к нему так же, как Федя.
* * *
Наконец наступило и 26-е. Федя нарочно оделся похуже: он надел ботинки с заплатками, старый, засаленный пиджак и потертый галстук. Поглядел в зеркало: хорошо. Но когда он позвонил перед низенькой дверью с медной дощечкой, он почувствовал в животе какой-то холод.
Никогда в жизни он ни к кому не «ходил». Он бывал только в «гостях» и заранее знал, что будет много людей и что его не заметят. А сегодня – совсем другое. Сегодня он будет один на один со страшно умным человеком, он должен остерегаться каждого своего слова. Молчать уже нельзя.
Старая служанка провела его в столовую и постучала в какую-то дверь. Оттуда раздалось сонное бормотанье. Федя услышал немножко раздраженное «кто?» и какой-то шорох.
Дверь растворилась, и сквозь щель просунулась взъерошенная голова Шварца: он был без пиджака. Вот тебе раз! Так его здесь ожидают! Даже забыли, что ему назначено сегодня в шесть часов, а сейчас уже десять минут седьмого. Федя чувствует горькую обиду, и ему хочется уйти.
Увидев Федю, Шварц, не улыбнувшись и не сказав ни одного слова, снова исчезает за дверью. Потом он слышит «просите», и служанка открывает дверь.
Маленькая, низенькая комната в одно окно. У окна – небольшой стол. Перед столом грузное кресло, обитое во что-то серое. Шварц стоит у стола и подводит зажженную спичку к папироске. Лицо его сморщилось, как будто он <взял в рот> что-то горькое или выпил уксусу.
Федя бегло, испуганно окинул <взглядом> комнату. Две стены почти до потолка были уставлены книжными полками. Тисненые корешки ровными рядами как бы стояли на страже человеческой мысли. В углу на цоколе стоял бюст античной богини Афродиты. Бюст был завернут в светлоголубой прозрачный чехол и из полумрака сверкал своей белизной. Тысячи раз он видел бюсты и ничего не думал при этом. Но этот, покрытый голубизной легкого чехла, обнажал себя и становился живым.
Шварц между тем протянул Феде свою костлявую руку и грузно рухнулся в кресло. Он с шумом затягивал и выпускал дым своей папироски, и вдруг отбросил ее в пепельницу. Только теперь он улыбнулся.
– Простите, я, кажется, не очень любезен. Но я, знаете ли, спал.
– Вы забыли?
– О, вы, кажется, обиделись? Ну, извините меня.
Шварц протянул ему руку.
– Зачем? Знаете, я недавно читал письма Гельдерлина [79]. Там есть тоже несколько писем Шиллера к нему. Одно начинается словами: «Я никоим образом не забыл о Вас, милый друг!» Я чуть не заплакал, когда прочитал это, потому что Шиллер