Я был рад, что моя семья в безопасности, но все еще сердился на дядю Давида. В мире появились новые правила хранения секретов: никому нельзя было доверять. Но дядя Давид мог бы все-таки довериться мне. Разве он не брат моей мамы? Я хотел ему высказать все напрямую, но сдержался. Он был взрослым, а я только неоперившимся юношей. Он был жесткий колючий субъект. Я — семнадцатилетний мальчик, которого научили с уважением относиться к людям. Сыграли ли деньги роль скрываемых дядей связей? Дядя Давид не был богат, но у меня вообще не было денег, кроме карманных, выданных в виде помощи Эзра-Комитетом. Были ли у него хорошие связи? Он никогда не говорил мне об этом, а я не нашел возможности заставить его рассказать.
Потом мир стал еще холоднее. Я получил письмо от Хайнца, который оставил монастырь, чтобы вернуться в свою войсковую часть. В письме было: «В связи с возникшими сложностями я вынужден тебе сообщить, что продолжение нашей переписки не представляется далее возможным. Извини. Счастливо. Хайнц».
Что случилось? Был ли он пойман с моим молитвенником? Подвергся ли официальным допросам? Или просто, найдя молитвенник и узнав, что я еврей, выразил свое отвращение этим вежливо-отстраненным, но загадочным письмом. Этого я так никогда и не узнал. Я не получил назад свои вещи и вообще больше о нем не слышал.
В декабре тетя Оля и дети приехали в Бельгию. Они привезли новости из Вены, но ничего лично мне от мамы. В моих отношениях с дядей Давидом пролегла глубокая трещина, которую его дочь, моя кузина Хильде, сразу заметила.
— Ты сердишься, — сказала она, обняв меня, когда мы остались одни.
— Мою мать оставили там, — сказал я, — и моих сестер. Неужели их жизнь ничего не стоит?
— А моя собственная бабушка? — сказала она. — Мы вынуждены были оставить и ее.
Матильда Фишер, мать тети Оли, осталась в Вене. Хильде открыто рыдала. Ей было шестнадцать, и она очень любила свою бабушку.
— А твоя мама? — спросил я. — Как она могла так поступить с собственной матерью?
Хильде пожала плечами.
— Такие вопросы у нас решает папа, — ответила она.
Она выразила собственную боль и гнев тем, что дистанцировалась от отца. В Антверпене я очень подружился с Хильде. Мы вместе часто встречались с Анни и ее друзьями.
Однажды в дождливый февральский день 1939 года я пошел в Ээра-Комитет. Я знал, что моя семья не сможет убежать таким путем, как я, но должен же Эзра-Комитет иметь и другие связи. Германия все больше угрожала Польше. Гитлер заявил чешскому министру иностранных дел Франтишеку Хвалковски: «Евреи у нас будут уничтожены».
— Можно ли как-то помочь моей семье? — спросил я Гиршфельда в Эзра-Комитет.
Покачав головой, он спросил в ответ, нет ли связей у дяди Давида. Он знал, что семья моего дяди уже приехала сюда, и пояснил, что это было сделано без помощи Эзра-Комитета. Мне нечего было ответить. Произошедшее все еще приводило меня в ярость.
— Не хочешь ли ты, — неожиданно спросил Гиршфельд, — ходить здесь в школу?
Он пояснил мне, что власти озабочены тем, чтобы молодые беженцы не слонялись по улицам: молодым людям, имеющим слишком много свободного времени, часто приходят в голову плохие идеи. Мне его предложение понравилось, и я записался в общественную профессиональную школу для мальчиков, расположенную на улице Мейстраат вблизи площади Марктплац, недалеко от Антверпенского порта. Занятия шли на фламандском, но я находился в Антверпене уже более трех месяцев и владел языком достаточно хорошо. Анни и ее сестра Нетти разговаривали со мной всегда по-фламандски. Мы много встречались. Меня часто приглашали на ужин, а потом мы с Анни гуляли. «Возьми с собой сестру», — кричала вслед Анни Рашель Фрайермауер каждый раз, как только мы подходили к двери.
Я изучал обычные для гимназии предметы и профессиональные для электриков. Учеба продвигалась успешно. Однажды во время ужина отец Анни сказал:
— Не волнуйся! Каждый, кто сумеет овладеть этим странным гортанным языком, — при этом он комично гримасничал, — способен выучить все.
На выходных мы с Анни были неразлучны, к откровенной радости ее родителей и подхихикиванию со стороны Нетти. Субботними вечерами в общественном зале на Ланге Киевитстраат, недалеко от завода, производившего печенье De Beukelaer, были танцы. Совсем рядом находилась пекарня Готтайнера — мекка еврейского хлеба, плюшек и хал. Неземной аромат разносился вечерами по всей округе. Многие из Готтайнеров погибли позже в Аушвице.
В это время мое существование казалось почти идиллическим, за исключением постоянной тревоги о семье. В марте немецкие войска вошли в Прагу. Несколько недель спустя в Венгрии были приняты новые антисемитские законы, включая запланированное изгнание всех евреев из страны в течение пяти лет. Мама сообщила, что в Вене стало спокойнее и мне не нужно беспокоиться за них. Мне трудно было в это поверить. Это просто была моя мама, которая пыталась не тревожить меня. Она облекала свои чувства в такие формы, которые не были бы понятны нацистам. На Песах я послал им пакетик мацы и другие продукты, как напоминание о прошлых праздниках.
Я избегал дядю Давида. Когда мы встречались, я был крайне напряжен. Тетя Оля отмалчивалась, не желая возбуждать раздражительность мужа. Я же старался контролировать свои эмоции. Соблюдать внутреннюю дистанцию стало для нас единственно возможным.
В школе я получил высокий балл по всем предметам. Йозеф Фрайермауер гордился моими успехами, как отец, и рассказывал каждому, кто к ним приходил, каким замечательным я был учеником. Он оказывал мне огромную поддержку и отеческую заботу — такого у меня не было с тех пор, как ребенком я потерял отца и дядя Мориц покровительствовал мне.
В августе Фрайермауеры поехали на морской курорт Бланкенберге, находившийся километрах в девяноста от Антверпена, и пригласили меня позже присоединиться к ним на несколько дней. Все это время мне ужасно не хватало Анни. В воскресенье утром я попросил велосипед у владельца бистро, расположенного рядом с моим домом, и покатил к Северному морю в отличном настроении от солнца и свежего бриза. В Бланкенберге я приехал после полудня и был встречен с огромной сердечностью. Какое счастье найти вторую семью; какое мучение думать о Вене — я обвинял себя в том, что бросил там мать и сестер.
— Почему вы не идете погулять? — спросила нас Рашель. — И Нетти возьмите с собой!
Мы так и сделали и, когда Нетти не смотрела на нас, держались за руки. Я начал воспринимать Рашель и Йозефа как родителей жены. В марте мне исполнилось восемнадцать, и я жаждал быть с Анни. Мы гуляли по пляжу, и наши ноги утопали в песке. Мы были беззаботны и романтичны. Сине-зеленое Северное море простиралось перед нами, и волны бились о берег. Анни и я подходили к прибою, брызги обдавали нас, и мы тесно прижимались друг к другу, чтобы не замерзнуть.