дядя Ваня сидел со мной на волжской пристани в Самаре: он провожал меня, и это было наше последнее свидание. Разговор, как обычно с дядей, происходил о «большой жизни».
— Боюсь, не выйдет, пожалуй, у меня для понятия, ну, уж вразумей. Вот что для меня непонятным, боязным кажется… Слово всякое, особенно великое слово, как я его произнесу, так за ним ничего больше и не вижу… Имя-то, вразумей ты, как будто уничтожает существо, к которому приложено бывает… Как заслонкой закрывает оно за собой живую плоть. Либо голова моя слабая, а либо — человеку запрет в слове дан… Да-с… А либо не через него большая жизнь в человеках последует… — сюда привела моего дядю Ваню зачарованность словом изображенным.
В юности Иван Пантелеич был полностью захвачен чтением «отеческих» старинных книг, благо сектантское окружение всех ересей и сплетений, в которое была вкраплена «мирская» семья дяди, доставляло богатый материал.
Я еще застал эти тайные кожаные фолианты, содержащие «кладезь разумения человеком».
Маленького роста, с двойной клинышками бородкой, застенчивый до болезненности, даже со своими, дядя Ваня вдруг становился смелым. Вспыхивала его любимая мысль.
— Хорошо бы уединиться, мамынька, — говорил он, — отойти бы от мира.
Сектантство, в его выродившейся аввакумовщине среди политиканствующих и ханжей, которыми сжаты были домики под одной крышей, гласило: что приятно, — то от дьявола. Проблески радости — неестественны… Смех — щекотка диавола…
Насколько это было общим для всех мракобесов городка, — вспоминается мне законоучитель по школе, соборный протоиерей. Нам, выпускникам, он делал экскурс в область искусства, в частности в музыку:
— А вот, заиграет она, — а беси под ногами и заворошатся… А уж если песни петь начнете, — так из горл ваших хвосты бесовские и полезут, и полезут…
Хорошо было для меня такое напутствие. Ведь я в ту пору полусознательно, но был уже обращен моими надеждами к далеко маячившему искусству. Думаю, что дядя Ваня вот от этого «бесьего» мира хотел уединиться.
Это с одной стороны только представленный дядя Ваня, — а вот и другой дядя Ваня, который чинит электрические звонки. Первый пробный телефон в Хлыновске устанавливается при его участии. Дядя молчит, уйдет сам в себя, а сделает, что бы ему ни поручили. Он умел и любил работать над вещами, побеждать и обуздывать их! Дядя Ваня был для меня примером всеуменья, и когда я восхищался, он отвечал:
— Раз человеком вещь сделана — в ней трудного для другого человека не должно быть.
Однажды, когда дядя был занят какой-то новой и сложной работой, я стоял рядом, открыв рот на бегавшие в его руках инструменты… Дядя остановился для отдыха или для раздумья и сказал:
— Знаешь, как я сейчас подумал… Ведь можно человеку и дождик выдумать… Вразумей, — вот бы! — и лицо дяди Вани заиграло хитрой улыбкой.
Теперь напомню в заключение этой главы: линия от матери привела нас к двум сцепившимся под одной крышей домикам над Волгой и к четверым лицам: бабушке Феодосье, другой бабушке, Февронье, к дяде Ване и к Анене, моей будущей матери.
Глава вторая
По линии отца
Родные моего отца были из старых обитателей города Хлыновска, осевших здесь во времена разбойные. Во всяком случае, от бабушки Арины Игнатьевны я не слышал воспоминаний ни о деревне, ни о каком бы то ни было переселении их сюда. Устные же легенды и место, где они жили, соединяющее конец осевших на выселках крестьян с концами городского мещанства, и их основная профессия — все это довольно точно устанавливает происхождение отцовской линии.
Чтобы связать окружающее в одно целое представление, мне кажется своевременным рассказать о самом городе. Теперь это захудалый, заброшенный городишко. Начало Хлыновску было положено рыбаками-монахами Троице-Сергиевой лавры на Сосновом острове, начинающемся верстах в десяти выше города и делящем Волгу на два рукава — собственно Волгу и Воложку. Эта двенадцативерстная полоса заливных лугов была и есть одно из богатств Хлыновска.
Монахи имели возможность обосноваться крепко для охраны своего осетрового и стерляжьего угодия, и под защиту их пушек и пищалей сюда стали стекаться остатки разгромленных стрельцов, гонимые за веру и скрывавшиеся от петровских строительских и военных наборов, и против Соснового острова на горном берегу начал оседать этот разнобойный, разнотипный люд — волгари-понизовцы, и под тем же названием Сосновки начался будущий Хлыновск.
Враги, желавшие причинить вред поселенцам, встречали передовую защиту в виде тынового стана монахов-рыбаков, а поселенцы давали человеческий материал для рыбного промысла.
Защита в то время требовалась не только от ушкуйников: ушкуйник — это свой брат; погуливали с ними сосновцы, зарабатывали на зиму и про черный день. Чернецов иной раз пощупает ушкуйник, да и то врасплох ежели нападет… Опасность, и страшная опасность поселщикам была от кишащих узкоглазых монголов, населявших заволжские степи. Эти, как тараканы, появлялись на противоположном берегу, быстро налаживали бурдюковые плоты, как черные дьяволы, врывались в поселок, обирали дочиста, жгли избы, резали защитников и уводили женщин. Северная окраина города называется Маяк. Здесь была башня со всегдашним сторожем, который и следил за Заволжьем. При замеченной опасности на башне зажигался костер и бился набат. Работавшие в полях мужики бросали работу и верхами мчались к родным избушкам и вставали на защиту животов своих.
Когда наладилась жизнь, похожая на городскую, в окрестностях появились дарственные поместья, — поселок сбросил с себя Сосновку и назвался Хлыновск.
Хлыновск расположен на скате плоскогорья, спускающегося к Волге, и окружен амфитеатром меловых и песчаных гор, густо заросших строевой и мачтовой сосной со сверкающими среди леса просветами меловых оголений.
На севере вдвинулся в Волгу Федоровский бугор, от него по окружности к югу: Таши — оголенная меловая глыба, изъеденная труднейшей по подъему дорогой Сызранского тракта. Дальше — Богданиха, с дорогой через нее по уезду и на Кузнецк; еще южнее Четырнадцать Братцев — гор и за ними Черемшаны, в укромных улесьях которых засели невидимые Рогожские староверческие скиты, с бьющими огромной силы родниками радиоактивной воды.
За этой сказочной панорамой начиналось гладкое плоскогорье — Ровня.
В меловых залежах гор — кораллы, звезды и трубчатые морские