Грязные солдаты вытягивались. Ненужные тряпки одежд стесняли движения. Около стальных орудий хотелось их видеть голыми и не хотелось чувствовать тлеющих в страхе душ.
Прапорщик Обаб быстро и молчаливо шагал вслед за капитаном.
Лязгнули буфера. Коротко свистнул кондуктор, загрохотало с лавки железное ведро и, пригибая рельсы к земле, разбрасывая позади себя станции, избушки стрелочников, прикрытый дымом лес и граниты сопок, облитые теплым и влажным ветром, летели в тьму тяжелые стальные коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тоской и злобой.
IVА в это время китаец Син Бин-у лежал в траве в тени пробкового дерева и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как Красный Дракон напал на девушку Чен Хуа.
Лицо у девушки было цвета корня женьшеня, и пища ее была у-вейцзы — петушьи гребешки, ма-жу — грибы величиною со зрачок, чжен-цзай-цай. Весьма было много всего этого, и весьма это было вкусно.
Но Красный Дракон взял у девушки Чен Хуа ворота жизни, и тогда родился бунтующий русский.
Партизаны сидели поодаль, и Пентефлий Знобов радостно кричал налитые незыблемою верою слова:
— Бегут, братцы мои, бегут! В недуг души ударило, оземь бьются, трепыхаются. А наше дело — не уснуть, а город-то — он у-ух!.. силен. Все возьмет!
Пахло камнем, морем.
V«Объединенным русско-японским отрядом, при поддержке бронепоезда № 14–69, партизанские шайки Вершинина рассеяны.
С нашей стороны убитых 42, раненых 115. Боевая выдержка союзников выше всяких похвал. Преследование противника в сопках продолжается.
Нач. бронепоезда № 14–69 капитан Незеласов.
№ 8701-19».
VIИ вот:
Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие спелые травы и вялый ветер.
И тело партизан было как граниты сопок, как деревья, как травы: катилось, горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
От ружей, давивших плечи, болели поясницы.
Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, — пустота, бессочье. Шестой день партизаны уходили в сопки.
Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
А позади, по линии железной дороги, и глубже, в полях и лесах, — атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли мужицкие деревни и топтали пашни.
Шестой день с короткими отдыхами две сотни партизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и утварью, устало шли черными тропами. Им надоел путь, и они, часто сворачивая с троп, среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огромные муравьиные гнезда.
VIIКитаец Син Бин-у, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
— Японса била надо… у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
— Японец для нас хуже барсу. Барс-то, допрежь чем манзу жрать, лопотину с него сдерет: дескать, пусть проветрится, — а японец-то разбираться не будет — вместе с усями слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие, с мучной куль, синие плисовые шаровары плотно обтягивали большие, как конское копыто, колени, а лицо его, в пятнах морского ветра, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
— В Расеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгоняют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: «Никита Егорыч, самогонки хошь?» А ты — талабала, по-японски мне! А Син Бин-у-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?
Работал раньше Васька в приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая, лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом, усталом ветре, дующем с моря, в жарких, наполненных тоской запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
— Охота тебе, Васька! И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал.
— Не нравится?
— Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
— Японца, Никита Егорыч, тронуть здорово надо.
— Надо. Чужим добром хотят жить? Не дадим.
В леса и сопки, клокоча, с тихими, усталыми храпами, вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. Наверху, в скалах, сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда, готовясь отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
— Нонче в обоз ездил. Потеха-а!..
— Ну?
— Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю: жрите, мол, а то все равно бросите, — а им жалко. От японца, грит, увезли — зачем жрать!..
— Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то тяжесть…
Син Бин-у сказал громко:
— Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадам бери мала-мала. Нехао! Казаки нехао! Кырасна русска…
Он, скосив губы, швырнул слюной сквозь зубы, и лицо его цвета песка золотых россыпей, с узенькими, как семечки дыни, разрезами глаз радостно заулыбалось.
— Шанго!..
Син Бин-у в знак одобрения поднял кверху большой палец руки. Но, не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
— Пылыоха-о! Здесь. Дома хорошо.
И тоскливо оглянулся.
Партизаны в злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов, — идти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко, с плачем, ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо, в падях, темнел дуб, белел ясень.
Налево — от него никак не могли уйти — спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями море.
Лес был — как море и море — как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок. Мужики вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.