Погони не оказалось. Но зато впереди, на дороге, беглеца ожидал сюрприз. Сначала он увидел вдали клубы пыли, потом узнал своих лошадей — Солового и Рыжего, а затем разглядел и мать… Он поспешно свернул с дороги в поле.
Остановив лошадей, удивленная Прасковья Федоровна крикнула:
— Стой! Стой! Да никак это наш Вася?!
Его выдала маленькая монашеская шапочка, по которой мать его узнала.
— Куда же это ты? — спросила Прасковья Федоровна сына.
На этом закончились приключения юного беглеца. Мать отвезла его в город и сдала на попечение Дурандиной…
Бездушная казенная обстановка в школе не могла понравиться умному и наблюдательному мальчику. Учителя нещадно секли учеников и за малейшую провинность ставили их на колени на дресву — крупный песок, которым специально посыпали пол, чтобы ученикам было больно стоять. Удары, пинки, затрещины и зуботычины педагоги раздавали своим ученикам щедро. Особенно доставалось нерадивым. От жестоких и позорных наказаний Суриков избавлялся прилежанием. После неудавшегося побега он стал усердно заниматься. Он старательно решал арифметические задачи, учил закон божий и грамматические правила, а на уроках истории и географии жадно прислушивался к словам учителя, надеясь, что тот расскажет о Сибири, о ее настоящем и прошлом, о родном Красноярске, об Енисее и Каче. Но в учебниках того времени Сибири было уделено всего несколько скучных, равнодушных слов.
Страстный интерес к людям, к их прошлому пробудила в Сурикове еще в раннем детстве сама жизнь.
Мимо маленьких деревянных домиков Красноярска тянулся обоз за обозом. С запада на восток везли мануфактуру, различные металлические изделия, ружья и порох для охотников — крестьян восточно-сибирской тайги, которых там называли по-старинному «промышленниками». С востока на запад шли возы с соленой и мороженой рыбой, пушниной, цыбиками доставленного из Кяхты чая. Иногда быстро проезжал крытый возок на почтовых или так называемых ямских лошадях. Кто только не ехал в Сибирь: чиновники, купцы, коммивояжеры русских и иностранных фирм, а иногда и просто авантюристы, спешившие на золотые прииски.
С убогим своим скарбом ехали переселенцы. Не от хорошей жизни переселялись они с Оки, с Днепра, с Клязьмы на берега студеной Ангары или необжитого Амура. Крестьян гнала в Сибирь нужда, безземелье, слухи о вольной жизни.
По улицам шли в длинных таежных ичигах[7] крестьяне-таежники, так не похожие и по одежде и по облику на крестьян центральных и западных губерний России. Крепостного права в Сибири не было; сибирские крестьяне держались независимо и слово «барин» произносили редко, а то и с насмешкой. В Красноярск они приезжали продавать беличьи и собольи шкурки и запастись провиантом — харчами, чтобы снова уйти в тайгу. Изредка в городе появлялись потомки древнейших обитателей Сибири — остяки и эвенки в живописной, расшитой бисером одежде из оленьих шкур.
От этапа к этапу гнали солдаты по дороге ссыльных и каторжан, закованных в кандалы. Прежде чем добраться до Красноярска, им приходилось проделать большой путь, но не меньший их ожидал и дальше, до нерчинских рудников, а позже, в восьмидесятых годах, и до Сахалина.
«Остроги с зловещими частоколами, клейменые лица, эшафоты с палачом в красной рубахе, свист кнута и бой барабана, заглушавшего вопли наказываемого, — все это было, — по словам самого Сурикова, — обычными впечатлениями сибиряка».
Казни и телесные наказания производили публично на площади. «Эшафот недалеко от училища был. Там на кобыле наказывали плетьми. Бывало, идем мы, дети, из училища. Кричат: «Везут! Везут!» Мы все на площадь бежим за колесницей».
Школа и рядом с ней… эшафот! Жизнь властно вмешивалась в воспитание детей. Хрестоматии и учебники рассказывали об идиллической жизни Филемона и Бавкиды, о царях — благодетелях народа, а рядом была суровая и трагическая картина подлинной жизни.
Но ни произвол и деспотизм чиновников, ни хищничество и жестокая эксплуатация со стороны купцов и золотопромышленников не могли убить в потомках смелых землепроходцев инициативу, чувство собственного достоинства, энергию и мужество. От суровых и мужественных сибиряков веяло привольем необъятной сибирской шири. «Мощные люди были. Сильные духом. Размах во всем был широкий», — говорил художник о своих земляках.
* * *
Осиротели Суриковы рано. В феврале 1859 года из Сухого Бузима в город пришло трагическое известие о смерти отца.
Гаврила Федорович Торгошин, двоюродный брат Прасковьи Федоровны, весной съездил в Сухой Бузим и перевез осиротевшую семью в Красноярск.
Теперь Василий стал снова жить с матерью, переехав от крестной Дурандиной в принадлежащий Суриковым дом на Благовещенской улице. Суриковы поселились в нижнем этаже, пустив в верхний этаж жильцов.
В семье без отца было тоскливо. Суриков с грустью вспоминал эти трудные дни: «Мать потом на его могилу ездила плакать, меня с сестрой Катей брала. Причитала на могиле по-древнему. Мы все ее уговаривали, удерживали…»
Прасковье Федоровне назначили пенсию — 28 рублей 50 копеек в год. На эту ничтожную сумму невозможно было существовать, и мать вместе с Катей стали брать на дом рукодельные заказы.
Жили бедно. Мать держала детей в строгом послушании; из дому никто не смел выйти, не спросив разрешения. С раннего утра, когда Василий уходил в школу, Катя садилась за работу. Приготовив обед, и ней присоединялась Прасковья Федоровна. И каждый день, возвратившись из школы, мальчик видел одну и ту же картину — склонившихся над работой мать и сестру Катю.
В доме стояла тишина, которую очень редко нарушали гости — торгошинская родня.
Изредка заходил дядя, казачий офицер Василий Матвеевич. Он любил книги, умел живо рассказывать о казачьей жизни, о краях, в которых побывал, а иногда брал лист бумаги и рисовал.
В первом этаже деревянного дома на Благовещенской улице рано закрывали ставни и тушили сальную свечу, ложились спать, чтобы встать на заре.
Рисовать Вася Суриков начал в раннем детстве.
Первые его рисунки привели в гнев родителей. Они были нацарапаны гвоздем на дорогих сафьяновых стульях, украшавших горницу суриковского дома. Маленького художника наказали.
Очень рано стал мальчик и ценителем изобразительного искусства. Ему не исполнилось еще и пяти лет, когда он оценил талант отцовского работника Семена, сумевшего нарисовать коня так, что конь вдруг ожил и побежал по листу бумаги, сгибая резвые, быстрые ноги.
Через год или два в мальчике пробудилась любовь к цвету. Нарисовав портрет Петра Великого карандашом, он остался недоволен изображением. Тогда он развел в блюдечке синьку, надавил брусники и раскрасил рисунок.