В 1936 году, узнав в Грассе о смерти Горького, Бунин написал о нем довольно жестко-ироничный, хоть и грустный очерк, совсем не польстив старому товарищу. «Вскоре после захвата власти большевиками он приехал в Москву, остановился у своей жены Екатерины Павловны, и она сказала мне по телефону: „Алексей Максимович хочет поговорить с вами“. Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда оконченными».
И все же они были, эти отношения, и оба писателя никогда не забывали друг о друге, знали, кто что пишет и как живет. А Горький, — я уже упоминал, — и в советское время пытался печатать Бунина и призывал своих советских питомцев-самоучек учиться у него мастерству.
Но не более того, — ибо сам же когда-то давно сказал: «Хорошо пахнут „Антоновские яблоки“ — да! — но они пахнут отнюдь не демократично… Ах, Бунин!..» Речь шла о том, включать или нет Бунина в очередной сборник горьковского «Знания».
Есть устойчивая и давняя традиция представлять Ивана Алексеевича Бунина, классика русской литературы, противником всякой политики, революционности, самой революции и наступившей в России новой («самой передовой и демократической в мире») советской власти. Он, мол, наплевал, уехал, все бросил, эмигрант, изгой, автор «Окаянных дней».
И все же, отношения его с Горьким не сравнить, например, с дружбой с другим известным современником, человеком своего писательского поколения — с Алексеем Толстым.
Бунин сам рассказал об их взаимоотношениях в едких воспоминаниях «Третий Толстой»: «…Я познакомился с Толстым как раз в те годы, о которых (скорбя по случаю провала „первой революции“) так трагически декламировал Блок: „Мы — дети страшных лет России — забыть не можем ничего!“ — в годы между этой первой революцией и первой мировой войной. Я редактировал тогда беллетристику в журнале „Северное сияние“, который затеяла некая общественная деятельница, графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцию этого журнала явился однажды рослый и довольно красивый молодой человек, цеременно представился мне („граф Алексей Толстой“) и предложил для напечатания свою рукопись под заглавием „Сорочьи сказки“, ряд коротеньких и очень ловко сделанных „в русском стиле“, бывшем тогда в моде, пустяков. Я, конечно, их принял, они были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой, непринужденностью (которой всегда отличались все писания Толстого).
В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь „Алешкой“, хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и все-таки прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, — признак натуры упорной, настойчивой, — постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом… ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный…
Говоря вообще о важности одежды, он морщился, поглядывая на меня: — Никогда ничего путного не выйдет из вас в смысле житейском, не умеете вы себя подавать людям! Вот, как, например, невыгодно одеваетесь вы. Вы худы, хорошего роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и следовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить длинный сюртук в талию, рубашки голландского полотна с эдаким артистически раскинутым воротом, подвязанным большим бантом черного шелка, длинные до плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный палец правой руки каким-ни-будь загадочным перстнем, курить маленькие гаванские сигаретки, а не пошлые папиросы… Это мошенничество, по-вашему? Да кто ж теперь не мошенничает так или иначе, между прочим и наружностью! Ведь вы сами об этом постоянно говорите! И правда — один, видите ли, символист, другой — марксист, третий — футурист, четвертый — будто бы бывший босяк… И все наряжены: Маяковский носит женскую желтую кофту, Андреев и Шаляпин — поддевки, русские рубахи навыпуск, сапоги с лаковыми голенищами, Блок бархатную блузу и кудри… Все мошенничают, дорогой мой!..»
(Как знать, возможно, этот совет Толстого был частью и принят Буниным: мы видим его на всех портретах одетым весьма изысканно, — и рубашки такие, и галстуки, — разве что длинных волос Иван Алексеевич никогда, кажется, не нашивал.)
Бунин рассказывает далее о совместной жизни в Одессе, о бегстве оттуда, о жизни во Франции, когда еще продолжали дружить, встречаться.
Бунину трудно было пережить возврат Толстого в СССР, служение его Советам, хотя известно, что он послал на имя Толстого открытку, прочтя «Петра Первого»: «Алеша! Хоть ты и…, но талантливый писатель. Продолжай в том же духе». А накануне Отечественной войны именно Толстому писал о своем желании вернуться. Толстой даже написал о Бунине Сталину. Хотя ранее в одном из интервью, вернувшись как-то из Парижа, сказал, что от «Бунина осталась одна оболочка».
Сюда следует добавить, что после «Хождения по мукам» ближайший друг Бунина Марк Алданов написал книгу-антитезу — роман «Самоубийство» — не о том, как интеллигенция приняла советскую власть и стала служить ей, как у Толстого, — а о трагедии и гибели нескольких героев из «бывших», и о большевиках, в том числе — о Ленине: о нем Алданов написал очень мощно, серьезно, показав откровенно, как подлинно исторический писатель, и всю гениальную организаторскую роль Ленина, и все недостатки его, и ожидавшую его в конце концов трагедию несовершенства новой власти и партии, и трагедию, самоубийственную трагедию самого вождя «мирового пролетариата». Такая книга была несомненно ближе Бунину, чем книга Толстого, хоть Бунин и похвалил снова его писательский дар.