— Не беспокойтесь, — говорю я. — Мне не впервой, и «махальные» мои уже давно на местах.
Руководители выставки, услышав незнакомое слово, промолчали, а мне и в голову не пришло, что «махальные», составлявшие неотъемлемую принадлежность всех смотров и парадов, с появлением телефонов, как и многое другое, вышли из моды. Что не машут руками при приближении начальства выставлявшиеся редкой цепью солдаты, и что давно уже не раздается перед командой «Смирно!» традиционный оклик ближайшего к месту смотра «махального»: «Едут!»
Мое начальство, впрочем, хорошо посмеявшись, оценило и на этот раз предусмотрительность старого строевика.
— А у нас ведь действительно все, как на параде! — улыбнулся торгпред, окидывая взором наш ярко освещенный павильон и пожимая руку моему бесценному помощнику, художнику Н. П. Глущенко.
Наш павильон прежде всего выделялся между заграничными стендами тем, что отличало уже тогда нашу молодую Советскую страну от «европейских старушек». Ни одной ведь из них в голову не могло прийти показывать на площади в какие-нибудь триста — четыреста квадратных метров все изменения в экономике страны, все главные отрасли ее народного хозяйства — от замены трактором старой русской сохи до величественной стройки Днепрогэса и великанов Донбасса, Уралмаша и Кузнецка, от кустарной игрушки и оренбургской «паутинки»-платка до коллекции шарикоподшипников и электрических выпрямителей.
Продать товар, перехватив покупателя на тот же товар у соседа, — вот чем жили стендисты окружавших нас торговых фирм. Какое им было дело до других товаров, до промышленных интересов и финансов их собственной страны! И они дивились, как это на советском стенде все мы помогали друг другу, как усердный седенький человек — наш эксперт по пушнине, стирал пыль с выставленного по соседству с ним первого советского велосипеда, как я — старший среди товарищей — помогал давать объяснения и по икре, и по минералам, и по мехам, и по литературе. Посетители не скрывали своего восторга от четкости в отделке и от образцовой чистоты на наших стендах.
Мощная блистающая глыба антрацита, разноцветные стаканчики с продуктами нефти и возвышавшийся чуть ли не до потолка хлебный элеватор, за застекленными окошечками которого золотились различные сорта хлебов нашей страны, — все эти три экспоната, располагавшиеся обычно поближе к входу, сразу вызывали уважение к нашей мощи, а ярко освещенный где-то в глубине павильона, громадный застекленный ледник, с жирными семгами и саженными осетрами, манил к столикам для потчевания зернистой икрой. Она вошла в моду в Париже только в советское время, как и многие другие наши товары: об одних — как о карельском мраморе — просто забыли, хотя о нем должна была напоминать величественная гробница Наполеона, подаренная Франции Россией, а о других — как об апатитах — даже и не слыхали.
Надо было и мне стать советским человеком, чтобы полюбить свою родину действительно по-новому, чтобы по-новому оценить всякий гвоздь, выкованный трудом нашего русского рабочего. Объединявшее всех нас чувство единой советской семьи заставляло меня не раз вспомнить о прошлом, как о тяжелом кошмаре.
И как бы дружественно ни были настроены народные массы, что в течение многих дней с утра до ночи двигались через наш павильон, мы все же чувствовали себя людьми с какого-то отдаленного и непонятного для них мира. И потому еще дороже были те горячие рукопожатия, которыми по воскресным дням рабочие Сен-Этьенского района выражали в Лионе чувства к своим собратьям в Ленинграде и Москве.
Не забудутся никогда и те небольшие стройные отрядики пионеров с красными галстуками, которым мы устраивали приемы в нашем павильоне в Марселе. Конфеты съедались, но бумажки с надписью «Красный мак» или «Арктика» хранились на память в рабочих семьях как драгоценная святыня.
Не таких ли же прелестных представителей нашей юной смены мы только что видели в Крыму — в «Артеке»! Там тоже было море и такое же, как здесь, солнце, но там родилась уже новая жизнь, а здесь тот волшебный край, которым всегда представлялась мне французская Ривьера, был превращен очередным кризисом, верным спутником капитализма, в разрушенное и покинутое кладбище.
Вдоль всего побережья стояли с забитыми дверьми и закрытыми ставнями царственной роскоши виллы и дворцы. На запущенных аллеях торчали бесчисленные вековые, но уже высохшие пальмы, с чудесных, выходивших на море террас свешивались пожелтевшие ветви когда-то волшебно ярких роз и глициний. Повсюду надписи «A vendre» — «Продается», но никто этих недвижимостей не покупал: подобные красоты стали недостижимыми для бывших богачей из-за непосильных расходов по содержанию и налогов. Пляжи без нарядных дамских туалетов. Рулетка с кучками серебра вместо, как встарь, золота. Магазины — без товаров, рестораны — без посетителей, шоссейные дороги — без автомобилей, море — без яхт, нарядных лодок и катеров.
Канны, Ницца, Монте-Карло, Кап-Мартэн, Кап-Ферра — все эти прелестные уголки напоминали своим запустением прогоревшую, никому уже ненужную и всеми покинутую красавицу.
Я понял, что той Франции, которую я знавал в юности, уже не существовало и что не найти в ней человека, который открыл бы наглухо забитые ставни, хотя бы в одном из отелей, и создал бы подобие нашего «Артека». Как были бы рады провести на Ривьере каникулы те парижские дети, которые видят солнце и по сей день только через щель заплесневелых улиц древнего IV парижского «аррондисмента», где мы проживали.
В самом Париже, еще раньше, чем на Ривьере, стали закрываться железные ставни прежних особняков.
Меркла слава многих старых модных магазинов. Никому уже не нужны были дорогие дамские туалеты и мужские одежды. Требовался стандартный, бьющий в глаза шик новейших заморских мод. Вместо брильянтов и черно-бурых лисиц, выставлявшихся когда-то в богатых витринах элегантной рю де ла Пэ, появились магазины с бутафорскими витринами, заставленными фальшивыми драгоценностями и дешевыми безделушками.
Тонкое остроумие таких «diseurs», как Майоль или Фюрси, отжило свой век. Их заменили бесчисленные дансинги с американскими песенками под звуки джаз-бандов.
Никого не стали удовлетворять и скромные по оформлению, но полные юмора пьесы французских театров, составлявшие когда-то главную прелесть парижской жизни.
Пустовали и умирали в предсмертной агонии один за другим и тихие старинные рестораны. Их заменяли освещенные ярким ослепляющим светом громадные залы с зеркалами и оркестрами, дансингами и плохой кухней или небольшие, наспех оборудованные ресторанчики всех наций, кроме французской: венгерские, английские, американские и даже китайские. Среди них почетное место заняли русские эмигрантские, развлекающие посетителей балалайками и танцами со втыкающимися в паркет кавказскими кинжалами.