И вот день премьеры. Накануне я слышала репетицию. Что-то здорово получалось, что-то не слишком ладилось. Тевлин был строг и непреклонен. Заставлял повторять отдельные эпизоды вновь и вновь. Но все равно явственно слышно было, что опера замечательно удалась Щедрину.
Репетиция — всего лишь репетиция. Как сложится, сладится сочинение в премьерный вечер?..
По старому поверью, артисты считают — когда репетиция проходит успешно, премьеру поджидают непредвиденные исполнительские подвохи. Но все равно хочется, чтобы каждый раз все шло безукоризненно!..
Ни единой ноты в процессе работы я от Родиона не слышала. «Морозову» на рояле он мне не сыграл.
— Зачем? Все будет в голосах. У ударных инструментов. У сольной трубы. Не хочу, чтоб у тебя создалось превратное впечатление. Потерпи. Недолго осталось, — так говорил мне мой упрямый муж.
Большой зал консерватории. Он полон. Телевизионные камеры. Вспышки фотографов. Шелест переворачиваемых страниц программного буклета нынешнего вечера.
Борис Тевлин дает первый ауфт-такт.
Мощные удары литавр и церковных колоколов. Зал слушает каждую ноту с напряженнейшим вниманием. В паузах гробовое безмолвие. Сегодня простуженных нету. И так до самого конца сочинения. Последнее слово протопопа Аввакума «аминь» истаивает в тишине. Аплодисменты обрушиваются после мертвой паузы. Овация долгая и искренняя. Никто не уходит. Люди стоят. Все участники, с редким вдохновением представившие москвичам новую работу Щедрина, выходят и выходят на поклоны. Они длятся добрых полчаса. Море цветов.
— Сегодня ты был гений. Как Блок после «Двенадцати», — говорит при мне Родион Тевлину. Его заклинание «пиши для хора» здорово сработало сегодня…
Я была захвачена партитурой моего упрямого мужа полностью. Всю оперу сидела не шелохнувшись. Даже спина затекла. От напряжения. Щемило сердце. Образы всех четырех персонажей получились трагичнейшими, ощутимыми, жизненными.
Судьба боярыни Морозовой вызвала у меня огромное сопереживание и сочувствие. Богатейшая женщина России, тридцатидевятилетняя красавица вдова, владевшая восемью тысячами крестьянских дворов, разъезжавшая в серебряной карете с двенадцатью лошадьми, по ее двору разгуливали павлины, — умерла от голода и жажды в зловонной земляной яме, поедаемая вшами. Вместе с верной покорной единоутробной сестрой княгиней Урусовой, матерью троих детей (вот вам и мои рассуждения о родственниках!).
После смерти Урусовой в яме страшен диалог Морозовой со стражником: «Рабе Христов, даждь ми калачика». — «Ни, госпоже, боюся». — «А ты дай мне хлебца, рабе Христов». — «Не смею». — «Ино принеси мне яблочко иль огурчик». — «Не смею…» Страж отказывает Морозовой даже в ее последней просьбе пойти на речку и выстирать там ее рубаху, чтобы умереть чистой. Все это я слышала в музыке Родиона. Через нее. «Боярыня Морозова» Щедрина — это редкая, редкая удача.
…На следующий день после концерта позвонил Андрей Эшпай. Он напомнил мне не теряющие никогда значения давние слова великого Паганини — «способным завидуют, талантливым мешают, а гениям мстят»…
А другой композитор, немец Регер, сказал однажды, что «качество композиторов, как и свиней, оценивается лишь после их смерти»…
Навечно так…
* * *
Подбираюсь к концу моих нынешних записок. Пора выходить на коду.
Что произошло с моим искусством балета за последние тринадцать лет, дарованных мне небом после первой книги? Изменился ли танец? Техника танцоров? Восприятие публики? Репертуар? Манера? Взаимоотношения с музыкой?
Первое, что скажу. Техника танца стремительно рванула вперед. Этому здорово помогли спорт и линолеум. Линолеум, которым покрывают теперь сцены театров. Повсеместно. На таком покрытии стало возможным исполнять любые мыслимые и немыслимые вращения, растяжки, пируэты, прыжки. Сцена перестала быть скользкой. Она перестала быть твоим врагом. Она стала другом. Конечно, я преувеличиваю. Врагом сцена никогда не была. Но всегда ее надо было задабривать. Поливать, канифолить. Напрягать взгляд, внимание, чтобы избежать предательской трещины или горбинки. Доски абсолютно ровными быть не могли. Да еще, глядишь, накануне прибивали к ним оперный царский трон или плакучую иву. Мы боялись вращений на полу. Того гляди зад занозишь. А теперь хореографы вовсю пользуют и этот прием. Ранения не будет. Канифоль подстраховывала, но одновременно и тормозила твое вращение. А теперь бери форс и крути хоть сто пируэтов. Если сможешь. Сцепление балетной туфли с линолеумом ныне оптимально комфортно.
Но дело не только в новом покрытии. Спорт, конечно, спорт оказал неимоверное влияние на балет.
Многие, помимо привычного балетного класса, стали разминаться на полу. Кое-кто вообще заменил класс длительным экзерсисом без балетной палки. В танец включились новые группы мышц, которые раньше почти не участвовали. В результате в теле, по существу, не осталось нетренированных мышц, связок и суставов. Для современных хореографов раздвинулись границы возможностей человеческого тела.
Меня корили и корили не раз, что вынимала «девлопе» выше положенного, прыгала в столь широкой «растяжке», что видела в прыжке свою «заднюю ногу». Мне говорили — это цирк. Но сегодня такой цирк стал обыденным явлением. Вертикальные шпагаты зашкалили за 200–250 градусов. Мне это по душе. Легкость женских балетных ног мне нравится.
В спорте мировые достижения отмеряют секундомеры и компьютеры. Прыгунья Елена Исинбаева бьет рекорд за рекордом. Долей секунды и сантиметров в спорте достаточно для успеха. Но балет следует мерить иными категориями. Точным измерениям они не поддаются.
Хорошо, что нога уперлась в небо. Это красиво. Но красиво тогда, когда опорная нога точно перпендикулярна полу. Когда она бездвижна, как телеграфный столб. Но когда ее магнитом тянет к ноге «небесной» — красота ломается. И вертикальный шпагат превращается в самоцель. В чисто спортивное представление.
Когда смотрю последние годы балетные спектакли — в России или вдали от нее, — меня стало часто навещать чувство неудовлетворенности. Танцуют замечательно. Тела гнутся, как лозы из ивняка. Хоть корзины из них плети. Но все чаще тревожит мысль — понимает ли артист, зачем он на сцене? Он или она — безразлично. Только лишь для того, чтобы поразить зрителя техническими трюками, запредельным шагом, числом туров? Вот и уходишь из зала, забывая только что увиденное. Навсегда. Хотя вместе с публикой минутой ранее искренне рукоплескала демонстрации технического совершенства.
Но техникой сердца не растронешь. Не возьмешь за живое. Потому и множатся по миру, словно оправдывая эмоциональную пустоту и голый техницизм, современные постановщики симфоний номер пять, шесть, семь, восемь да сонат номер девять, десять, одиннадцать, двенадцать. Движения, движения, сплошной черед абстрактных движений. Всегда сложных, трудновыполнимых, но совершенно не затрагивающих твою душу. Это ли балет? Мне такого балета мало.