В конце концов, за всеми разногласиями с Ньютоном кроется одно—«он допускает также вмешивающиеся сюда материальные тела» (8, II, стр. 292). «Ничто не может быть для меня яснее того,— пишет Беркли,— что рассматриваемые протяжения суть не что иное, как мои собственные идеи; и не менее ясно, что я не могу разложить какую-либо из своих идей на бесконечное число других идей, т. е. что они не делимы до бесконечности» (9, стр. 157). То, чего нельзя видеть, того не может и быть. «Нет такой вещи, как десятитысячная часть дюйма, но есть десятитысячная часть мили или диаметра земли...» (9, стр. 160). Это утверждение, вызывающее невольно улыбку в век электронных микроскопов, неубедительно, даже с точки зрения самого Беркли: ведь десятитысячная часть дюйма не бесконечно, а конечно-малая величина. Этот довод бьет мимо цели. Скорость света, недоступная непосредственному чувственному восприятию, также конечная величина. Суть вопроса не в определении порога восприятия конечных величин, а в реальности величин, недоступных чувственному восприятию, как таковому. Суть вопроса также и в возможности познания диалектического единства прерывности и непрерывности, единства, непостижимого для Беркли и в равной мере недоступного эмпирии.
Здесь критика физических категорий перерастает у Беркли в критику математики как рационального познания.
Уже в своем философском дневнике Беркли не раз выражает презрение к математическому рационализму. «Могу ли я позволить себе объявить хваленую математическую acribeia (точность, совершенство), эту любимицу эпохи, пустяком?» (8, I, стр. 39). Сравнивая математиков со схоластами, он усматривает их различие в том, что схоласты поглощены важными, серьезными предметами, но пользуются при этом негодными методами суждения, тогда как математики с большим совершенством рассуждают о никчемных предметах (8, I, стр. 52). Никогда, по мнению Беркли, ни один подлинный гений не был великим математиком. Бывают математики, обладающие хорошими способностями, но они—самые несчастные. «Если бы они не были математиками, то не были бы ни к чему пригодны: они принадлежали бы к тем глупцам, которые не знают, как им применить свои способности» (8, I, стр. 44). Не правда ли, это звучит как чудовищный обскурантизм человека, претендующего на обновление философии в век расцветающей механики и математики?
Здесь со всей наглядностью предстают перед нами плоды берклианского сенсуализма и номинализма. Математики — это для Беркли «безумцы», берущиеся «судить об ощущениях без своих ощущений» (8, I, стр. 44). Математики, негодует Беркли, глубокомысленно рассуждают о нечувственных, стало быть нереальных, предметах: о линиях, имеющих лишь одно измерение, о точках, не имеющих ни одного, они даже придумали исчисление бесконечно-малых, таких «фикций», как флюксии,— «не то ничто, не то нечто» (8, I, стр. 47). Бесконечно-малые — предмет насмешек Беркли: «Это — не то конечные величины, не то бесконечно-малые величины, не то ничто. Не следовало ли бы назвать их духами исчезнувших величин?» (8, IV, стр. 89). «Задумались ли когда-нибудь те математики, которые взывают против мистерий, над своими собственными принципами?» (8, IV, стр. 102).
Беркли непрестанно твердит о том, что нельзя рассуждать о вещах, не опирающихся на «идеи», на чувственные восприятия. Математики, с его точки зрения, глубоко погружены в заблуждения людей, оперирующих отвлеченными общими идеями. Ни точки, ни линии, ни углы, ни числа, ни тем более бесконечно малые не являются идеями и, стало быть, не имеют реального существования в природе. Математика не есть поэтому наука о реальном, т. е. конкретном, чувственном мире. В абстрактности не ее сила, а ее бессилие. Она не способствует проникновению в природу вещей, а уводит от нее. Нет ничего более чуждого Беркли, чем мысль о диалектической функции научной абстракции, способствующей углублению нашего познания.
Объекты математики не реальные вещи. Все ее понятия не специфическая форма отражения действительности, а система совершенно произвольных, искусственно созданных духом условных знаков, символов. «Удалите из арифметики и алгебры знаки и спросите, что остается?» (8, I, стр. 93). Основное заблуждение математиков в том, что имена (nomina) выдаются ими за идеи. И то, «что признается за отвлеченные идеи и теоремы относительно чисел, в действительности не относится ни к какому предмету... за исключением лишь названий и цифр» (9, стр. 155-156).
Неприязнь Беркли к «пустым абстракциям» математиков, упорные нападки на великое научное открытие Лейбница и Ньютона отчетливо показывают, насколько чужд ему весь дух тогдашней науки. Выступая против рассуждений современных ему математиков, Беркли надеялся разделаться с пустыми формулами, употребляемыми «механическими и геометрическими философами» (50, стр. 88). А поскольку механический материализм был тогда единственной формой материализма, полемические стрелы, пущенные в механицизм, были тем самым стрелами, нацеленными в материализм вообще.
Метафизический материализм был в XVIII в. единственно возможной формой подлинно научного миропонимания, адекватным философским выражением научной мысли своего времени. При всей относительности истин механицизма, он был не только неминуемой ступенью в историческом развитии познания мира, но и стимулятором научного прогресса. От стихийно-материалистической диалектики античной мысли к высшей форме диалектического синтеза путь пролегал через механистический анализ. «Анатомия» мироздания предшествовала его «физиологии», изучение «скелета» — познанию «организма». Нельзя было постичь Вселенную в ее движении, не остановившись, чтоб разглядеть ее строение, ее механизм. Механистический материализм был не философским заблуждением, а плодотворной исторической необходимостью. Прежде чем изжить себя, он совершил великое историческое дело.
Берклианская критика механистического материализма при всей ее кажущейся ныне справедливости в то время не способствовала движению научной мысли, а тормозила его. Галилеевское сведение качественного многообразия бытия к количественной однородности и механистической бесцветности первичных качеств открыло перед наукой широкие горизонты. Во времена Беркли дискредитировать механистический материализм значило сбить научную методологию с правильного пути вперед, который неизбежно проходил через квантификацию, механизацию и анализ природы.
«Не будем слишком быстро осуждать Беркли за неприятие им научных новшеств, — предлагает Леруа. — Его, пожалуй, скорее можно было бы обвинить в упорном стремлении сохранять всегда непосредственную близость к конкретному» (42, стр. 98). Ведь Беркли якобы «заново открыл природу во всем ее разнообразии, полноте и целесообразности» (27, стр. 10). Не был ли он предтечей того «умного идеализма», который век спустя расчистил почву для высшей формы материализма? Не был ли его антимеханицизм предшественником диалектического идеализма? Враждебными глазами всматриваясь в материализм, каким он был тогда, Беркли уловил историческую ограниченность присущей ему формы и использовал ее, разумеется, не для преодоления ограниченности данной формы материализма, а для наступления на материализм, как таковой. Серости, бесцветности, однообразию механистической картины мира он противопоставил многоцветный, качественно многообразный, пестрый мир, каким он дан в чувственном восприятии объективной реальности, какой она предстала в механицизме, — феноменальный калейдоскоп ощущений. Материя, как ее понимали тогдашние материалисты, — это для