Так мы с Соней никогда и не могли понять, что вызвало в нем такое бешенство. Да и как можно узнать эту сложную внутреннюю работу, происходящую в чужой душе. Но такая бурная сцена была единственной в их жизни, и никогда, насколько я знаю, больше не повторялась».
Здесь подобраны документы за несколько лет. В общей гамме переживаний мрачные мотивы носили случайный характер, они быстро растворялись в основной радостной теме, но все же эти зародыши, грозные предвестники грядущего душевного кризиса, почти всегда отражались на семейных отношениях. Они ненадолго перебивали их, равновесие быстро восстанавливалось, и по-прежнему спокойно протекала нормальная жизнь мыслителя-художника, помещика и доброго семьянина.
В предыдущих главах наше описание доведено до 1866 года. Приведенный выше рассказ Т. А. Кузминской относится к маю 1867 года.
Душевные потрясения обычно осложняются у Толстого физическим недомоганием; он становится мнителен, жалуется на нездоровье. В июне этого года он отправляется в Москву, к профессору Захарьину и по делам издания «Войны и мира». Здесь он советуется с докторами (ничего серьезного не оказалось), живо интересуется материальным успехом издания, увлечен покупкой коровы для хозяйства. В письмах к жене он излагает подробные расчеты денежной стороны издания, пишет и о корове [116] .
Гнетущая мысль о смерти понемногу рассеивается. Льву Николаевичу «самому жить хочется», и он снова отдается интеллектуальному творчеству и любви к жене.
«Кроме мысленных потребностей нет ничего на свете, чтобы хоть немножко занимало меня и отвлекало от мысли о тебе и доме, – пишет он Софье Андреевне. – Это вчера мне показал театр. Ушел от скуки, не доглядев новую пьесу и игранную прекрасно. Скучно стало». А «подъезжая к Москве, как я увидал эту пыль и толпу и почувствовал жар и шум, так страшно и гадко стало, что захотелось скорее бежать к тебе под крыло. Я всегда тебя еще больше люблю, когда от тебя уезжаю… Что твои зубы? Неужели ты купаешься? Как ты мне мила; как ты мне лучше, чище, честнее, дороже, милее всех на свете. Гляжу на твои детские портреты и радуюсь. Я, верно, скоро уеду: и потому, что мне все удачно идет… и потому, что без тебя нет во мне никакой экспрессии». «Сижу один в комнате во всем верху; читал сейчас твое письмо, и не могу тебе описать всю нежность, до слез нежность, которую к тебе чувствую, и не только теперь, но всякую минуту дня. Душенька моя, голубчик, самая лучшая на свете! Ради Бога, не переставай писать мне каждый день до субботы… Без тебя мне не то, что грустно, страшно, хотя и это бывает, но главное – я мертвый, не живой человек. И слишком уж тебя люблю в твоем отсутствии. Так, что глупо. Прощай, милая, голубчик».
Вполне счастлива в любви и Софья Андреевна. Она сравнивает свою супружескую жизнь с отношениями ее младшей сестры и А. М. Кузминского, – они повенчались в этом году, – и ее выводы не в пользу Кузминских. Она пишет мужу в Москву:
«То ли дело у нас с тобой, как все ясно и хорошо; а любви слишком много, уж очень трудно расставаться, и все за тебя страшно. Неужели Таня сумеет удовольствоваться такой малой и молодой любовью Саши? Я понять этого не могу. Вот я знаю, что ты меня любишь, а все-таки часто думаю: «еще, еще». И сомневаюсь, и нужны доказательства, и отыскиваю в тебе озлобление к себе, чтоб ты все мне говорил: «любишь, любишь и любишь».
Левочка, я нынче очень глупа весь день, оттого, что не спала ночь, и мое письмо глупое, и я не умею писать ясно то, что думаю, но это так и быть.
Воображаю, как ты деятельно принялся за свои дела; как-то ты их кончишь? Ради Бога, будь спокойнее, веселее, не ссорься ни с кем, здоровье береги, обо мне побольше думай, и насчет нас будь покоен, я всех сберегу и сама глупостей делать не буду. А если приедешь пораньше, то ты знаешь, какое это для меня будет счастье. Боюсь тебя об этом просить, но не могу [не просить?], потому что это составляет мою самую задушевную мысль.
Завтра еду в церковь причащать детей с мама. Я вообще без тебя буду очень деятельна и подвижна, особенно буду отдавать себя больше детям… Левочка, милый, пиши мне аккуратнее всякий день, а то я, право, с ума сойду, если не получу от тебя ни одного письма… Я тебя жду в субботу au plus tard [117] . Это на словах. А в душе жду в среду, четверг, пятницу и т. д. Прощай, голубчик милый, целую тебя крепко и нежно и страстно».
В 1868 году Лев Николаевич «спокоен и счастлив, как только можно, и внешними условиями жизни и своим трудом, и, главное, семьей». Счастлива и Софья Андреевна. «Скоро 6 лет я замужем, – записывает она в дневнике. – И только больше и больше любишь. Он часто говорит, что уж это не любовь, а мы так сжились, что друг без друга не можем быть. А я все так же беспокойно и страстно, и ревниво, и поэтично люблю его, и его спокойствие иногда сердит меня… Смешно читать свой журнал, – замечает она по поводу своих мрачных записей. – Какие противоречия, какая я будто несчастная женщина. А есть ли счастливее меня? Найдутся ли еще более счастливые, согласные супружества? Иногда останешься одна в комнате и засмеешься своей радости и перекрестишься: дай Бог долго, долго так».
Но в 1869 году снова бьет грозная тревога, в необычайной форме, с невероятной силой.
В феврале Лев Николаевич уезжает в Москву, «оживленный и веселый». Все время он занят окончанием своего художественно-философского произведения и основательным изучением европейских мыслителей. Об этом он пишет в августе Фету.
«Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? – Не перестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И верно ни один студент в свой курс не учился так много и столь много не узнал, как я в нынешнее лето. Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей. Вы говорили, что он так себе кое-что писал о философских предметах. Как кое-что? Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении. Я начал переводить его… Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным? Объяснение только одно, то самое, которое он так часто повторяет, что, кроме идиотов, на свете почти никого нет».
Но что-то уже нарушило спокойную жизнь. Лев Николаевич опять тревожен. Он снова возвращается все к тому же вопросу о смерти, пишет о ней А. А. Толстой, получает от нее сочувственный ответ. Жена не понимает его настроения, ей неприятно дружеское участие Александры Андреевны, и она даже ревнует к ней.
«Получила письмо к тебе от Alexandrine [118] из Ливадии, писанное в день твоего рождения. Она тебе много нежностей пишет, и мне досадно. Поет на мотив твоего последнего к ней письма и твоего последнего настроения – приготовления к смерти, и я подумала, что, может быть, лучше было бы, если б ты на ней женился во время оно, вы бы лучше понимали друг друга, она же так красноречива, особенно на французском языке. Одно, что она справедливо заметила, что она от своей несчастной любви пришла к тому, что смотрит на все с точки зрения смерти, но пишет, что не понимает, каким путем дошел до этого ты, и, кажется, думает, что не тем же ли путем и ты к тому пришел, и я усомнилась с ней вместе, что не от несчастной любви, а от того, что тебе любовь слишком мало дала, ты дошел до этой успокоительной точки зрения на жизнь, любовь и счастье. Я нынче как-то в себя ушла, и из себя высматриваю, где моя успокоительная дорожка, и захотелось мне выйти как-нибудь из моей житейской суеты, которая меня всю так поглотила; выйти на свет, заняться чем-нибудь, что бы меня больше удовлетворяло и радовало, а что это такое – я не знаю».