Было необычайно приятно вести исследования, пользуясь своей великой теорией как надежным компасом. («Я рад найти, каким славным руководителем при постановке наблюдений является полное убеждение в преобразовании видов».)
Работа пошла гораздо успешнее, чем прежде. Но наблюдать Дарвину казалось куда интереснее, чем рассказывать о результатах - писать, потом править, переписывать, читать корректуры... («Жизнь естествоиспытателя протекала бы куда счастливей, если бы приходилось лишь наблюдать и ничего не писать. Стар я стал, такая работа мне почти непосильна».)
Часами наблюдал он, как ищут, за что бы уцепиться и найти надежную опору, гибкие усики лазящих растений. Эти опыты увлекли даже старого садовника, столь неодобрительно отзывавшегося о занятиях своего хозяина. Садовник даже разработал собственную гипотезу:
- Я, сэр, полагаю так, что усики умеют видеть.
- Без глаз?
Садовник разводил руками.
«Каким-то чувством усики обладают, - писал Дарвин Гукеру. - Ведь друг за друга молодые побеги не цепляются».
А как прекрасны орхидеи, сколько в них грации, нежности, изящества! («Право, я почти потерял голову от нее. Ни с чем не сравнимо счастье наблюдать за тем, как начинает увеличиваться в размерах ее молодой цветок, еще ни разу не посещенный ни одним насекомым. Это чудесные создания, и я, краснея от удовольствия, мечтаю об открытиях, которые мне, может быть, удастся здесь сделать...»)
Орхидеями он занимался, разумеется, не только ради их красоты. Защитники божественного творения и неизменности видов часто поминали эти цветы, уверяя, будто их красота создана исключительно для того, чтобы радовать человека. Для самих цветов ведь она совершенно бесполезна.
Дарвин блестяще доказывает, что, казалось бы, «бессмысленные на первый взгляд бугорочки и рожки», радующие наш глаз своей красотой, на самом деле приносят пользу прежде всего самому растению. Подробно разбирая все тончайшие приспособления у орхидей, он приходит к выводу, что они никак не могли возникнуть все сразу, одновременно, так что ни о каком «акте творения» не может быть и речи. («Орхидеи заинтересовали меня главным образом как возможность «обойти врага с флангов».)
Он не обороняется, а победно наступает, атакует врага со всех сторон!
Летом 1877 года даунского отшельника посетил К.А. Тимирязев и оставил прекрасные воспоминания об этом: «Ни один из его известных портретов не дает верного представления о его внешности: густые, щеткой торчащие брови, совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз, а главное, портреты все, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка, довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина, с его белой бородой, невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов. Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление; вы совершенно забываете, что еще за минуту вас интересовал только великий ученый; вам кажется, что перед вами - дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать как человека, как нравственную личность. Все время, что он говорил, не было и следа той узкой односторонности, той неуловимой цеховой исключительности, которая еще недавно считалась необходимым атрибутом глубокого ученого, но в то же время не было и той щекотливой ложной гордости, нередкой даже между замечательными учеными, умышленно избегающими разговора о предметах своих занятий... В его разговоре серьезные мысли чередовались с веселой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой, но всегда безобидной иронией характеризовал он деятельность некоторых ученых, высказывал очень верные мысли о России по поводу книги Макензи-Уоллеса, которую в то время читал; указывал на хорошие качества русского народа и пророчил ему светлую будущность. Но всего более поражал его тон, когда он говорил о собственных исследованиях, - это был не тон авторитета, законодателя научной мысли, который не может не сознавать, что каждое его слово ловится на лету; это был тон человека, который скромно, почти робко, как бы постоянно оправдываясь, отстаивает свою идею, добросовестно взвешивает самые мелкие возражения...»
Конечно, Дарвин повел молодого коллегу знакомить со своими опытами. «Несмотря на то, что стояла июльская жара (хотя день был серенький) и теплица была в двух шагах, заботами жены и сына, откуда-то моментально явились тот короткий плащ и мягкая войлочная шляпа, которые теперь так знакомы по фотографиям... Тепличка была в противоположном правом углу сада, - маленькая, какую мог бы себе позволить любой наш помещик для своих гортензий и пеларгоний, но стройная, светлая, благодаря легкому железному остову и чисто... промытым стеклам. Только позднее... я узнал, как долго он колебался, прежде чем позволить себе эту роскошь, а в сущности необходимое пособие для его работ, как радовался, когда она была, наконец, готова...»
Это лишь казалось, будто он занят только своими теплицами и растениями, а то, что происходит в мире, его не интересует и не волнует. Прощаясь с Тимирязевым, Дарвин вдруг вернулся в комнату и сказал:
- В эту минуту вы встретите в этой стране много глупых людей, которые только и думают о том, чтобы вовлечь Англию в войну с Россией, но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне[9].
В своих письмах Дарвин часто высказывался по самым злободневным вопросам, и его мнение, конечно, становилось известно всем. Он пишет в Америку друзьям из северных штатов: «Если за вашей победой последует упразднение рабства, весь мир в моих глазах и в глазах многих станет светлей».
Он - страстно любивший свободу и повидавший весь мир - прекрасно знал, что такое рабство. («Перед моим отъездом из Англии мне говорили, что когда я поживу в странах, где существует рабство, то мое мнение изменится. Единственное изменение, которое я замечаю, это то, что у меня создается еще более высокое мнение о качествах характера негров».)
«Никогда еще газеты не были столь увлекательны... Некоторые - и я один из них - даже молят бога, чтобы Север провозгласил крестовый поход против рабства... Великий боже! Как бы я хотел увидеть уничтожение величайшего проклятия на земле - рабства!»
Серьезные темы и научные рассуждения неутомимый исследователь щедро перемежает шутками. «Я поставил Вашу фотографическую карточку на моем камине, и мне она очень нравится, - пишет он Гукеру. - Но Вы смотрите на меня так строго, что я больше никогда не осмелюсь увиливать от противоречий».