К тому же я по старой памяти все не могла избавиться от правил, присущих законодательству культурных стран, по которым юридическая власть главенствует над властью полицейской, то есть над так называемыми «органами».
Наивно? Глупо? Но я решила призвать к ответственности полковника КГБ.
Честно, откровенно и ничего не скрывая, обратилась я к прокурору Кретову в письменной форме:
«Во все времена все люди (а если и не все, то по крайней мере лучшие из них) считали правильным выслушать человека прежде, чем высказать ему порицание. И даже если человек очень антипатичен, то все же судить надо „ad rem“[10], а не „ad hominem“[11].
Я (пусть даже по собственной своей вине) была взята „на мушку“ органами госбезопасности, и с тех пор — свыше двух лет каждый мой поступок (пусть — проступок) рассматривался очень неблагожелательным взглядом, о чем я не имела ни малейшего представления.
Все шло, как в таких случаях полагается, нормальным путем: мои начальники были использованы в качестве соглядатаев; товарищей по работе превратили в доносчиков и, наконец, было раздобыто одно (а может быть, и не одно?) письмо, написанное мною одной моей знакомой — больной старушке.
И вот, когда мне до пенсии оставалось недели три, пришло время „нажать на гашетку“. Не скажу, что получилась осечка (у органов госбезопасности осечек не бывает), но — камуфлет.
Мне инкриминировалось многое: мое выступление 16 марта 1959 года на собрании в клубе, куда нас, женщин, собрали, чтобы объявить, что (под предлогом „заботы“ о нашем здоровье) нас решено было лишить работы; статью мою в газету „Труд“ на эту же тему; лотерейные билеты 1-й лотереи, которые я, оплатив полностью, разорвала, мотивируя это тем, что не одобряю азартных игр, особенно навязанных силком; письмо, адресованное старушке в Сумы и очутившееся у полковника Кошкина, с которым я отнюдь не мечтала вступать в переписку…
Пожалуй, это несчастное письмо и оказалось той „последней унцией, которая проламывает конскую спину“ (хотя, с другой стороны, именно это письмо и указывает на мое доверие к нашим законам, не запрещающим свободы слова и гарантирующим тайну частной переписки).
Разумеется, случись это несколькими годами раньше, одного этого злосчастного письма было больше чем достаточно, чтобы упрятать меня лет на 25, а то и понадежней! Я там призналась, что, слушая речь товарища Хрущева, не сумела запомнить, „сколько чугуна будет выдоено от каждой фуражной коровы, сколько „деловых поросят“ будет получено от одной племенной доярки, сколько силоса заложат на одного студента“, потому что на мою бедную голову пять с половиной часов сыпались проценты, миллионы тонн, гектаров, киловатт-часов…
Так ведь это шутка (пусть даже и неуместная), но не „извращение директив“! Шуткой было и то, что от слишком частого упоминания Хрущевым своей поездки к Айзенхауэру и удачной фотографии задней стороны Луны у меня получилось: „полет Хрущева на Луну“ и „фотография задней части Айзенхауэра“.
Далее в письме я высказала мнение, что это ненормально, когда молодым ребятам, демобилизованным из армии и имеющим право обзавестись семьей — найти себе подругу по душе, — дают путевку на целину, а затем объявляют набор некоторого количества девушек для отправки на целину… Как будто речь идет о каком-то количестве кобылиц, предназначенных для покрытия местными жеребцами.
Может быть, подобная аналогия пришла мне на ум, потому что до того, как стать шахтером, я была зоотехником? Но доля правды в этом есть!
Но едва ли не самым тяжким грехом был признано то, что я осмелилась высказать о книге Дудинцева „Не хлебом единым“ следующее: „По существу, там много розовой водицы. Где это видано, чтобы судья записал „особое мнение“, так как есть сомнение в виновности подсудимого… И это — когда речь идет об экономическом шпионаже“.
И далее: „Богиня Фемида сбросила с глаз повязку, надела очки и смотрит… не на то, какая чаша перевесит на весах правосудия, а кем была бабушка подсудимого (умершая, к тому же, лет 60 тому назад)“.
Я знаю, что все это очень неосторожно… Как неосторожно (а может быть, и глупо) то, что я обращаюсь к Вам, но я дорого, очень дорого заплатила за опыт, который и заставил меня сделать такой горький вывод, а то, что последовало, лишь подтвердило этот вывод (по крайней мере, в той части, что касается „богини Фемиды“): меня взяли в обработку органы госбезопасности…
Сначала — загарпунил лейтенант Конев; затем добивали майор (фамилии его я не знаю) и полковник Кошкин.
Задача их была несложная — против меня говорило все.
Мое происхождение. (Впрочем, как раз дедушка, умерший в 1877 году, то есть даже не 60, а 83 года тому назад, был дворянином, помещиком и — о ужас! — графом! Правда, он провел 24 года в ссылке и, вернувшись оттуда, отказался от графского титула, дал вольную своим крестьянам, наделив их землей, а сам переселился с Волыни в Бессарабию, так как там никогда не было крепостного права). Против меня и мое прошлое: до освобождения Бессарабии в 1940 году у меня, на моих 42 га, была маленькая, но образцовая ферма племенного скота и семенное хозяйство, где я акклиматизировала новые сорта злаков, чтобы снабжать сортовыми семенами и племенным молодняком крестьян.
Вот еще одно „темное пятно“ моей биографии: зоотехническое и агрономическое образование я действительно получила за границей, что в глазах полковника Кошкина — тяжелый грех.
И все же 28 июня 1940 года я не „убежала за границу“, а наоборот, с радостью и надеждой ожидала прихода своих, русских… Хотя чувствовала, что ждут меня испытания.
А ждать себя они не заставили: перед самой войной меня сослали в Нарымский край, где я работала на лесоповале. Там меня судили в 1943 году по ст. 58, п. 10 (за то, что я добивалась справедливости) и вторично в июне 1944 года в Новосибирске (по той же статье — за то, что мне не нравятся стихи Маяковского).
Дважды судимая. И оба раза по ст. 58, п. 10. Разве можно было после этого на что-то надеяться?! Но я надеялась… Больше того — я твердо верила. Все 20 лет верила, что в Советском Союзе труд действительно „дело чести, славы, доблести и геройства“!
Всегда я выбирала самый тяжелый труд, выполняла его с беззаветным, хоть и ослиным, упрямством и все ждала, что этот лозунг, который я проводила в жизнь, не щадя ни жизни, ни здоровья, все же перевесит и склонит весы в мою сторону. Я верила в это! А вера — это опиум: она ослепляет, обманывает… Вот и я сама себя обманывала и упорно не замечала тревожных симптомов.
Для меня было тяжелым и неожиданным ударом оказаться „на мушке“ у госбезопасности. И когда? Как раз тогда, когда позади — 13 лет работы на шахте, на моей шахте, где я работала на тяжелых и ответственных работах, где на моем счету числились спасенные мною жизни, предотвращенные аварии, немало внедренных рацпредложений.