озоруя. — Эй-эй!
Явился мальчишка, голый по пояс и босоногий, но в большой тюбетейке над заспанными узкими глазенками.
— А-а, сейчас, эфенди. — Убежал, вернулся с медным тазом и медным кувшином с узким изогнутым горлом, через косое плечико перекинуто полотенце.
— Матушка встала? — спросил доктор, умываясь, разбрызгивая вокруг воду.
Мальчишка хихикнул:
— Она встала, а теперь танцует. Опрокинула урыльник…
— П-пошел! Да не забудь напоить ее чаем. — Он сел, с маху откинувшись на канапе, и вдруг удивился: — А вы… почему не садитесь? Ну вот. Ах, как больно, — хныкающим голосом сказал он, сильно потирая грудь. — Больно, милый, больно. Есть у вас сестра?
— Да.
— Тогда вы знаете. Какая тоска… ведь лучшее, что я мог бы сделать, взять ее за руку и привести сюда, в отцовский, наш дом. А и дом не наш — за него уплачено деньгами мясника. Когда умер отец, а я учился еще на медицинском курсе, мать телеграмму в Казань… приезжаю, а нас уже обступают кредиторы, дом вот-вот полетит с торгов. В день сороковин являются сваты. Мы туда-сюда, что делать? Он богат, тут же готов заплатить кредиторам. Сестра говорит: согласна. Я был против, но чем я мог помочь матери, ей, еще троим братьям мал мала меньше? Так вот — братьев кого куда, по родичам, сестру… продали, я поехал доучиваться, а мать, мать медленно, и горько сходила с ума одна в этих комнатах… слышите, поет? О, как громко, боже всевеликий!
Но в доме стояла полная тишина, только мышь давно уже скреблась в дальнем углу, — видно, совсем пропадала с голоду в этом запустении.
— Ничего не могу… нет сил, ушел со службы, думал, заведу частную практику, даже решил: буду лечить венериков. О, сколько было бы у меня пациентов! Нет сил. Но, послушайте, ведь нельзя ничего не делать? Ведь нельзя же, честное слово, совсем ничего не делать, а? — Ясными, трезвыми глазами смотрел он в лицо Габдулле, только пугая немного откровенностью и открытостью больших, детски прямых глаз.
— Да, — тихо согласился Габдулла.
— Так вот! — Он рывком вскочил, подбежал к столу и тяжело хлопнул ладонью по лежащей там книге. — Аль-Коран! Да, о чем я? А-а, вот, вот! Великий пророк держал рабынь, почему бы мяснику не иметь хотя бы одну? — Он раскрыл книгу, поднес к глазам и начал листать, дрожа от возбуждения. — Вот где зло, обман. Поглядите… нет, не здесь. Ну, да вы помните. Бог слепил из глины человечка и положил сушить. И пролежала та кукла сорок дней — говорят одни, сорок лет — говорят другие. Один небесный день, говорят они, равен 70 000 годам земного исчисления. Если сопоставить сорок небесных с нашими земными, то ведь получается, что бог потратил 28 000 000 лет на водворение духа в глиняного человечка. А если сорок небесных лет, то по нашему исчислению — 1 022 000 000 лет. Можете проверить, я сам вычислил… А теперь посмотрим, каков пророк. Во время моления он слышит таинственный голос: «Читай во имя господа твоего, который создает… создает человека из сгустившейся крови; читай… всеблагий господь твой, который дал познания о письменной трости, дает человеку знание о том, о чем у него не было знания». Конечно, он ни черта не понял и страшно перепугался, прибежал к жене и потребовал скорее смену белья. Да ведь он — вы слышите? — наклал в штаны…
— Простите, — сказал Габдулла, — я не понимаю… я уйду.
Доктор тотчас же бросил книгу, подскочил и умоляюще протянул к нему руки:
— Не оставляйте меня, не оставляйте! Я поспешил и не объяснил вам всего. Дело вот в чем: надо расковать народ. Все, все! — Он громко рассмеялся. — Все, от фабриканта до последнего дворника, все кричат: объединяйтесь! Но чем сильней они будут объединяться, тем крепче их скуют. Народ этого не понимает, надо раскрыть ему глаза… вот я все тут пересмотрю, — опять он взял книгу и стал перелистывать, — все тут пересмотрю, и всем станет понятно, какою ложью они питаются. Клянусь вам, я больше не буду говорить ничего грубого. Давайте спокойно рассудим… он, то есть наш пророк, бежит в Мекку и — извините меня! — грабит караван мекканцев, первая крупная добыча его — ограбление Абу-Джагиля, У колодца Бадер он обчистил мекканца до ниточки. Допустим, что грабеж по тем временам был занятием почтенным… ну, а мстительность? Соображаете? Вот так-то!
Он смолк, упал на диван и тут же заснул. И лицо его сделалось глуповатым, добрым, вспухшие губы недоуменно и наивно подрагивали во сне. Но проспал он ровно минуту, открыл глаза, подтянул губы и отдохнувшим, крепким голосом сказал:
— Аль-Кораном потрясают мерзавцы из «Баян-эль-хака», когда нападают на вас и вашу газету. И не так уж безобиден их лай. Лавочники собираются устроить погром. В городе ходят слухи, что вы, простите… преследуете честную девушку. — И опять его голос задрожал, заподскакивал, когда он, вскрикивая и ниспадая до шепота, продекламировал: — Безрассудные из людей скажут: что отвратило их от Кыйблы, которой они держались? Скажи: во власти бога Восток и Запад: он, кому хочет, указывает прямой путь. О, сколько мудрствования, а суть-то простая… над пророком-то нашим смеялись, когда и он тоже со своим новым богом обращался в молитвах к Иерусалиму. Тогда он спокойно поворачивается в другом, направлении… и кыйблу выбирает в теплой стороне, да-с! А бог тут же на помощь: у каждого есть предличная сторона: к ней он обращает себя во время молитвы… — Он помолчал, и лицо его приняло такое выражение, будто он любовался чем-то видимым только ему одному. Засмеявшись, он воскликнул: — А это, между прочим, замечательно сказано: у каждого своя предличная сторона! Вы не устали? А я устал, устал, но буду работать, пока не открою всем, какою ложью они питаются.
Габдулла молчал — сперва от-изумления, затем от жалости к несчастному, который с сумасшедшим отчаянием поднял руку на священную книгу. Он бормотал что-то несвязное, листал страницы, лицо его то свежело, зажигалось мыслью, то старело, Опадало, выявляя глубокие морщины, и бледность потопляла всякий отсвет живого на измученном, побитом лице его.
Вот опять он смеется с удовольствием хитреца:
— Хе-хе, да язви же вас! Скоту надрезали ухо, или губы, или ставили тавро, а рабов метили обрезанием… шакирд, мы с вами помечены клеймом раба… мы рабы! Чу, тише, моя мама поет, слышите? Пусть она поет, бедная, пусть поет…
Габдулла встал, подошел к доктору и взял у него из рук книгу. Затем, немного дивясь своей решительности, нажал ему на плечи, и доктор мягко запрокинулся навзничь и закрыл глаза. Через минуту он спал. Габдулла растворил окно, ветерок дунул на него