— Для примера, — коротко отвечает Мотеле.
— Для какого примера?
Мой собеседник медлительно накручивает на палец пейсу и голосом объевшегося человека цедит сквозь зубы:
— Представь себе, что на земле не станет воров, откуда тогда бог возьмет разницу между хорошими и скверными людьми? Если все люди станут евреями, у бога не будет избранного народа, и ему не с кем будет тогда няньчиться.
Объяснение Мотеле меня не удовлетворяет, и я продолжаю рассуждать.
— Раз бог все видит и знает, а евреев любит больше всех, почему он не сделал так, чтобы мы были сильнее и богаче всех? Ведь, ему стоит только слово сказать, и мы перестанем голодать… Почему он этого не делает?..
Ответа я не получил: мой Мотеле, обогретый солнцем, уснул, прижавшись щекой к траве.
А на другой день найдена еще одна старая калоша, и я работаю над третьим мячиком.
Тружусь с большой старательностью. Мелюзга из Черной балки смотрит на меня с завистью. Режу зубами лапшу из старой калоши такими ровными полосками, каких и ножом не сделаешь.
День воскресный. Освещенный золотым водопадом утренних лучей, работаю под звон колоколов. При этом освещении мое лицо, измазанное грязной резиной, делает меня похожим на маленького трубочиста. Но я не горюю и на шутки товарищей по поводу моего «беленького личика» не обращаю внимания.
Мячик получается на редкость. Он не велик, но в то же время крепок, тяжел и подскакивает лучше настоящего.
— Ты за него злоту проси, — советует мне Мотеле.
— А ты думал как? За меньше не отдам.
У меня вдруг является интересная мысль, и, не стесняясь малышей, окружающих нас, я отвожу Мотеле в сторону и нашептываю ему:
— Знаешь, если я продам этот мяч за целую злоту, я таких наделаю сотню штук, и на вырученные деньги мы с тобой уедем… знаешь куда?.. В Америку…
— А там живут евреи? — тихо спрашивает Мотеле.
— Конечно, живут! Они там краснокожие, но молятся по-еврейски. Так ты согласен?
Мотеле утвердительно кивает головой.
Мы выбираемся из Черной балки и вползаем на Приречную. За нами следует компания маленьких оборванцев.
Идем по главным улицам, и я уговариваю самого себя не стыдиться. Штанишки мои порваны так, что голые коленки видны, шапчонка, служащая мне и подушкой, не держится на свалявшихся кудрях, и весь я измаран до того, что идущие навстречу «приличные люди» торопливо дают мне дорогу.
«— Ну, и пусть!.. Я беден, но честен», — вспоминаются мне слова одного майнридовского героя, но когда я попадаю на Малую Бердичевскую, уверенность оставляет меня, сердце падает, и исчезают мысли.
Хочу повернуть назад, но боюсь Мотеле: он подумает, что я действительно виноват перед институтом. Тогда я бросаюсь в другую крайность и становлюсь хозяином улицы: громко разговариваю, хохочу во всю глотку, пугаю девчонок свистом, выхожу на середину улицы и подбрасываю мяч.
У ворот института стоит карета. На козлах сидит кучер Семен в синем армяке, охваченном красным поясом.
Русая борода кучера пышно расчесана, в руках держит струнами натянутые вожжи. Пара вороных лоснится на солнце, и четко выступает серебряный набор черной маслянистой сбруи.
У ворот стоит Станислав. В первое мгновение хочу подбежать к нему, приласкаться, но, мысленно взглянув на себя со стороны, не решаюсь этого сделать. Тогда, думаю, лучше сделать вот что: бросить изо всей силы мяч и пуститься вдогонку. Старик и не заметит меня, когда промчусь мимо.
Задумано и сделано. Размахиваюсь, бросаю и… тут происходит нечто такое, что холодом обдает меня и запоминается на всю жизнь.
В тот миг, когда пускаю мяч, из калитки выходит директор в полной парадной форме и с треуголкой на голове.
Мой тяжелый, крепкий шарик попадает в Барского, попадает в самое ухо, и оглушенный директор, вскрикнув, падает набок…
Треуголка, украшенная золотой тесьмой, скатывается к колесам. Станислав спешит к упавшему. Медленно слезает с козел кучер.
Я застываю на месте и надолго запоминаю мельчайшие подробности происшедшего.
Но когда к месту катастрофы сбегаются люди и начинает расти сумятица, мне становится страшно, и я бросаюсь в бегство.
Бегу без передышки, бегу изо всей мочи, а страх кричит во мне:
«Скорей удирай, да подальше!»
Живу в тумане и плохо сознаю, что вокруг меня делается.
Понимаю, что совершил ужасное преступление, хотя сделал я это помимо воли. Вышло все не нарочно.
Но ведь этого не докажешь… И теперь я убежден, что все взрослое население города против меня.
Через плотину вбегаю в рощу, забираюсь в самую густоту и здесь прячусь от преследования.
Нисколько не сомневаюсь, что, если поймают, изобьют до смерти, и я поминутно останавливаюсь, напрягаю зрение и слух, но ничего угрожающего не улавливаю. Над рощей спокойно горит солнечный день, весело почмокивают птицы, и сквозь бледнозеленую, едва распустившуюся листву поблескивают зеркальные осколки далекой реки.
Тишина и безлюдье понемногу уменьшают кипящую во мне бурю, и я постепенно привожу в порядок свои мыслишки.
«Я же не знал, что мячик выскочит у меня и попадет куда не надо!.. рассуждаю я. — А директор сам виноват: зачем он меня выгнал из института? Что я ему худого сделал?.. Пусть он теперь почешет ухо… Так ему и надо!» Найдя для себя оправдание, я окончательно успокаиваюсь. Сердце перестает метаться, и я чувствую себя смелей.
Не спеша, выбираюсь из рощи. Выхожу к реке и… вижу Мотеле! Он бежит через плотину. В руке у него что-то белое.
Черные фалды развеваются, а сам в мою сторону и не смотрит.
Тогда запускаю в рот два пальца и тонким резким свистом режу голубую даль.
Мотеле останавливается, поворачивает свои пейсы, вглядывается, узнает и мчится ко мне.
— Я догадался, что ты сюда убежал!.. Вот тебе большой кусок белой булки… Это твоя доля. Свою я уже съел… — задыхаясь от бега, говорит Мотеле.
— Где ты взял?
— Купил.
— А деньги?
Мотеле опускает голову и, видимо, смущаясь, рассказывает мне о том, как он тоже испугался, хотел было бежать, но подумал, что его поймают, и остался на месте.
А когда «старого пана» унесли в дом, а толпа разошлась, он стал искать мячик, нашел и продал одному богатому мальчику за десять грошей.
— Я знал, что ты очень голоден, — оправдываясь, добавляет Мотеле.
— Неужели на руках унесли? — спрашиваю я, занятый мыслью о директоре.
— Да… Ему, наверно, очень больно…
— Что же теперь будет? — допытываюсь я и в то же время набиваю рот свежим хлебом.
— Мне кажется, что ничего не будет.