Когда подступила зима, мне запретили походы на ледник, и я занимался, можно сказать, всем понемножку. Ходил в недальние общегеографические маршруты, измерял скорость отступания каменисто-глинистых берегов, описывал птичьи базары, обрабатывал многолетние метеонаблюдения и наблюдения за ледовым режимом Русской Гавани, пытаясь выявить закономерности поведения ураганных ветров, замерзания, стаивания и выноса льда из бухт — словом, я служил на станции географом, пусть не «высшей», но хотя бы средней квалификации. Служба эта вызывала разные чувства у моих сотоварищей по зимовке. Одни — Куликов — смотрели на меня надменно, считая каким-то профессиональным уродцем; другие — Королев — полагали, что метеонаблюдения — это основное на полярной станции, а все остальное — гримасы штатного расписания; третьи — начальник Михаил Алексеевич Фокин — были больше всего озабочены тем, что с меня требовать, чего ждать и как отчитываться перед диксонским начальством за год безделья человека, окончившего дважды орденоносный МГУ.
Наш Михаил был человеком замечательным. В тот год ему стукнуло тридцать, а он уже шесть лет отзимовал радистом на разных островах Карского моря, где стал рекордсменом Арктики по скорости приёма-передачи сигналов азбукой Морзе. Уроженец калужской деревни, он во время войны несколько лет работал и мучился от голода на авиазаводе в Филях, где творил тогда Туполев, находившийся в заключении. Михаил от голода пытался бежать на фронт — его ловили и, угрожая трибуналом, возвращали на завод. В 1945 году поступил в Ленинградское арктическое училище (типа техникума) и по окончании был направлен радистом на остров «Правды» в Карском море, а три года спустя — на мыс Лескина в устье Енисея. И вот теперь — Русская Гавань, впервые он начальник.
На мой взгляд, он был прекрасным начальником и с деловой, и с человеческой точек зрения. Азартный, до самозабвения трудолюбивый, исключительно порядочный, с прекрасно развитым чувством юмора и еще более — чувством ответственности. И при этом — фантастическое, никогда мною доселе (и, пожалуй, после) невиданное упрямство, которое порой дорого обходилось его подчиненным. В основе, безусловно, лежало достойное всяческой похвалы упорство, желание довести до конца начатое дело, довести «до ажура», до блеска, как и подобает любому ценящему собственный труд мастеровому, будь то русский сапожник или английский садовод. Он мог сутками, без сна, возиться с задурившим передатчиком, хотя в рубке имелся запасной комплект и не нужно было так уж яростно спешить с ремонтом. Мог в одиночку уйти в метель на берег с лопатой в руках, чтобы выкопать из-под снега тюк спрессованного сена для коровы. У нас ведь обитала живность, коровы и свиньи, и после ноябрьского забоя месяца три-четыре коллектив питался каким-никаким, но все же натуральным мясом. Так вот, тщетно было взывать к здравому смыслу, кричать вослед Михаилу, что в метель люди не работают и уж в любом случае не роются в сугробах, ибо на место выброшенного снега набивается удесятеренное его количество — начальник в прямом смысле слова не слышал нас. Оставалось только брести за ним, проклиная его упрямство и непогоду, и там, на ветру и морозе, швырять этот ненавистный снег!
Венцом Мишиных деяний стала операция под бюрократическим названием. «Расширение будки ветродвигателя». И подтолкнула начальника к осуществлению этой мучительной для всех, затянувшейся на много месяцев процедуры его любовь к коллективу. Ему хотелось максимально улучшить наш быт, расширить и утеплить жилые помещения, сделать просторнее рабочие места. Так появился бетонный пол в нашей общей любимице-баньке, прошел капитальный ремонт в кают-компании, она же столовая, она же кинозал и бильярдная. Но Мишина мысль шла куда дальше.
В далекие тридцатые годы на станцию доставили ветродвигатель. С помощью пропеллера, установленного на высокой и прочной мачте, рассчитывали преобразовывать даровую энергию ветра (а уж ветра-то в Русской Гавани «было»!) в электрическую. Под ветряк соорудили небольшую деревянную будку размерами два на два метра, водрузили мачту, но почему-то не довели начатое дело до конца, и будка, похожая на собачью конуру, осталась стоять неприкаянной. Механик не раз жаловался, что нет у него полноценной механической мастерской, отвечающей требованиям противопожарной безопасности — а что на арктической зимовке может быть страшнее пожара, если остро не хватает воды для тушения огня, неоткуда ждать помощи, некуда эвакуироваться людям, потерявшим кров над головой?
Словом, наш Миша задумал возвести на основе той будки величественное строение, в котором нашлось бы место и для мастерской, и для дизельной, и для аккумуляторной. На Диксон ушла радиограмма, гласившая, что «коллектив станции в связи с приближающимся очередным съездом Ленинского комсомола взял на себя почетное обязательство собственными силами расширить будку ветродвигателя». Правда, сил для такого масштабного предприятия было маловато, и сметливый начальник намекнул в конце, что на станции есть в наличии три сезонных строительных рабочих для производства ремонта помещений, и они не возражают остаться на зиму, поучаствовать в расширении будки, а заодно и немного заработать. Диксон на удивление споро отреагировал на инициативу передовиков снежных просторов, дал добро, и начались наши страдания.
Чтобы строить, нужно иметь из чего строить, а доставленных «Седовым» с материка бревен и досок хватало лишь на ремонт и мелкие поделки. На берегах большинства островов Ледовитого океана обычно встречается плавник, «выкидной лес», как издревле называли его поморы, целые горы бревен и стволов деревьев, принесенных течениями с теплого юга и выброшенных морем на сушу. Однако в Русской Гавани не было ни бревнышка — повинна в том конфигурация берегов залива, особенности господствующих здесь подводных течений и ветров. Ближайшее «дерево» усеивало побережья других заливов, бухт и губ милях в сорока от нас. Пришлось ходить за ним на моторном вельботе по трое-четверо на борту, раз за разом расширяя зону поиска.
Мы облюбовывали ту или иную бухту, сталкивали в море баграми тяжеленные, пропитанные водой бревна, вколачивали в каждый ствол зазубренное металлическое острие-обушок, наподобие маленького гарпуна, соединяли два-три десятка бревен в плот и волокли его на буксирном тросе сквозь плавучие льдины в родную бухту. Налетали снежные заряды, поднималась крупная волна, нас заливало, глох мотор, и тогда приходилось садиться на весла. Море отрывало бревна по одному, был даже случай, когда всю конструкцию вдребезги разбило, разметало прямо у порога дома, на входе в бухту! Каждый поход на вельботе выматывал, выпотрашивал без остатка. Укачивался я зверски, спасибо ребятам — не издевались надо мной, и мало-помалу я даже начал привыкать к качке.