Зерновики
На втором этаже нашего здания, где пол был не кирпичный, а дощатый, хотя и здесь пленные спали на соломе, было все же лучше, теплее бокам. Тут среди общей массы пленных выделялась группа, человек тридцать — сорок, молодых парней лет по двадцать пять — двадцать семь. Это были представители разных народов России, но держались они между собой дружно и сплоченно. Они называли себя «зерновиками» и имели много общего. В Петербурге в те годы существовало общество «Русское зерно». Оно занималось распространением среди крестьян агрономических знаний. Возглавлял его генерал Болотов. Это общество вербовало в разных губерниях России наиболее развитых молодых крестьян, в ряде случаев и сельских учителей, и за свой счет отправляло их на практику за границу, главным образом в чешскую область Моравию, бывшую тогда под властью Австро-Венгрии. Здесь их устраивали в деревнях у зажиточных крестьян в качестве практикантов на два года. За койку, харчи и небольшую плату практиканты должны были работать как батраки и одновременно приглядываться к ведению сельского хозяйства и перенимать опыт. Родство русского и чешского языков облегчало эту задачу.
Начавшаяся летом 1914 года война нарушила эту работу. Все практиканты были интернированы сначала в пустовавшем заброшенном старинном замке Карлштейн в Чехии, а затем переведены в концлагерь Дрозендорф в собственно Австрии, куда вскорости перевели из Чехии и нас из города Эгера (ныне Хеб).
Я узнал, что среди зерновиков есть несколько казаков, а казаки в моем представлении тогда были особыми людьми, «которые за царя против народа». И мне захотелось к ним приглядеться. Я познакомился с ними. Их было трое. Все они оказались простыми русскими людьми без всякой свирепости в характере и внешнем виде. Вот донской казак — землероб Иван Артемов из хутора Жуков. Смуглый, темноволосый. Сильно тосковал по родине и по молодой жене. На третий год нахождения в лагере помешался и все хотел расправиться со стариком-цыганом, который будто бы подговаривал его убить сербского премьер-министра Пашича. Артемова увезли в Вену, и больше мы о нем не слышали.
Кубанский казак Семен Давыдов. Молодой белокурый красавец с чубом, лихо закрученными усами и довольно воинственным обликом, но простой и веселый парень.
Оренбургский казак Александр Пичугов. Худощавый, небольшого роста, очень интеллигентный парень из города Троицка, где он служил писарем в каком-то управлении. Человек передовых взглядов. К войне и царизму относился резко отрицательно.
Эти казаки, как и все остальные зерновики, относились ко мне дружелюбно, а некоторые, упомянутые выше (Шмутин, Водянюк и Матавкин), стали моими истинными друзьями. Я сблизился с этой группой пленных и старался держаться около нее.
Я и сейчас хорошо помню многих из них, правда, имена некоторых уже забыл. Вот Константин Кашин из Перми. Певец и рассказчик. Вот Дементьев — любитель поспорить, который, чтобы убедить противника, восклицал: «А вот приезжай к нам в Сампур и увидишь!» Вот белорусы, двоюродные братья Адам и Лазарь Мурашки; два латыша — запасной солдат-гусар Петр Кукач и красивый статный Викентий Зуян; тихий улыбчивый грузин Трифон Цегарешвили; украинцы — могучий Степан Барабаш, ведущий свою родовую от какого-то гетмана, и не менее могучий полтавский хлебороб с грубым крестьянским лицом Илларион Громко; вот высокий костлявый черноволосый учитель-мордвин Игнатий Нуянзин; простодушный литовский крестьянин Петр Палюкенс; объект товарищеских шуток — пахарь из пензенской деревушки Никита Доронин, которого его хозяева-чехи долго не могли приучить пить кофе. Еще вспоминается мне Иван Полубабкин, который, если слышал жалобы товарищей на плохой менаж (питание) в лагере, всегда говорил: «Ничего, охламоны, злее будете». А молчаливый воронежец Михаил Баранов втихомолку писал стихи. Как-то он осмелел и прочитал их нам. Стихи были примитивные, слабые. Я решил про себя, что смогу сочинить стихи складнее, и тоже стал писать. Наш критик С. И. Крестьянинов нашел мои произведения лучше, чем Баранова, и с тех пор я стал заниматься стихотворчеством. Найдя некоторые из моих виршей удачными, Сергей Иванович назвал меня «поэтом в неволе».
Объяснив мне простейшие правила стихосложения, мой друг принялся обучать меня простым дробям. В это время Франц Лерл прислал мне из Теплы учебник английского языка, и я принялся и за него. Вскоре я это занятие бросил, решив, что не уцелею от тифа, а праотцы поймут меня и по-русски. Бросить же дроби Сергей Иванович мне не позволил. Когда мы прошли все четыре действия, я спросил его, можно ли теперь считать, что я вроде как окончил гимназию. Вопрос был наивный и глупый, как и мое решение бросить английский, и я пишу об этом для того, чтобы показать, каким еще ребенком был я в мои девятнадцать лет.
Опасения попасть к праотцам имели серьезные основания. Я видел, как на полу, на перетертой соломе, рядом со здоровыми метался в тифозном бреду бежавший после 1905 года из России от смертной казни за революционную деятельность латыш-агроном Александр Владимирович Эйдук. Недалеко от него лежал в тифу тоже агроном украинец Коваленко. Были и другие тифозные больные.
Если в начале войны нашего менажа нам хватало, то уже в начале 1915 года он сильно уменьшился и ухудшился. Началась полуголодная жизнь, при которой каждая картофелина, каждый ломтик хлеба или ложка фальшгуляша были благом.
Чтобы добывать себе хоть немного добавочного питания, мы, несколько человек ближайших соседей по спальным местам в помещении, объединились в коммуну с условием, что каждый из нас будет стараться честно добывать чего-нибудь съестного и пользоваться этим всем вместе. В коммуну вошли: Сергей Иванович — он рисовал портреты желающих, кто мог заплатить ему чем-нибудь съестным; затем еврей-портной из Варшавы Игнатий Малый, который кусок хлеба или пару галет добывал иглой. Два донецких шахтера Червяков и Максимов, бежавшие в Австрию от военной службы еще до войны, носили на кухню воду и за это получали прибавку супу, который они отдавали в коммуну. Еще один пленный, бывший во время русско-японской войны в плену в Японии, и я, не умея ничего делать, просто брали у получающих с воли посылки белье в стирку, стирали его холодной водой в будке-прачечной, за что тоже получали чем-нибудь съестным. И был еще в нашей коммуне русский немец студент Бухмюллер. Чем он добывал свои вклады в общий котел, я сейчас точно не помню, кажется, что преподаванием стенографии.
Таким образом, к нашему полуголодному пайку к вечеру образовывалась кое-какая добавка, которую мы съедали все вместе.