Форсированным маршем прошли Витербо, Монтефьясконе и Орвьето, покидая лагерь на заре или затемно, при свете факелов. Шестидесятилетний папа был неутомим. Везде толпы народа ожидали папского благословения, но в Орвьето ему устроили прием, который превзошел все. На главной площади посадили дуб — эмблему делла Ровере, — скрытый в его ветвях детский «хор ангелов» строфу за строфой повторял за приглашенным для такого случая «Орфеем», стоявшим у подножия дерева, латинские вирши, восхвалявшие понтифика. Полный триумф!
А когда добрались до берегов Тразименского озера, о «крестовом походе» и вовсе забыли. Папа не мог устоять против красоты этих мест. Он решает остановиться, отплыть в сопровождении нескольких кардиналов на острова и организовать приятную рыбалку под музыку. Другие предпочли охоту.
События, произошедшие по пути в Перуджу, действительно располагали к отдыху: Джанпаголо Бальони прибыл в Орвьето лично и принес заверения в своей покорности. Макиавелли не мог прийти в себя от удивления: синьор города Перуджи имел возможность без труда бросить вызов понтифику со своего укрепленного холма, возвышавшегося над долиной Тибра, а он бросился к его ногам! Сильный отряд Бальони, состоявший из всадников и пехоты, был в состоянии оказать сопротивление папской армии, а он предоставил его в распоряжение Юлия II!
Зная Джанпаголо, отсутствие у него всякой совести и его преступное прошлое, от этой кажущейся покорности можно было ожидать всего или, по крайней мере, следовало быть начеку; но папа не принимал никаких мер предосторожности и, казалось, испытывал удовольствие от того, что лез прямо в пасть волку. Понтифик отпустил кондотьера из Орвьето под предлогом, что тому надо подготовиться к встрече, и 12 сентября на глазах потрясенного Макиавелли вошел в Перуджу лишь в сопровождении свиты прелатов, оставив свои войска за стенами города. Идеальная ловушка! Хотя объективности ради Никколо отметил, что войско Бальони стояло еще дальше от городских ворот.
В городе царила суматоха, благоприятствовавшая любому нападению. Носилки с папой не могли ни продвинуться вперед, ни отойти назад, настолько плотно окружила их восторженная толпа. Замешкавшаяся где-то личная охрана понтифика отдавала тем самым Юлия II в руки Бальони.
Но Бальони ничего не предпринимал.
«Я спрашиваю себя, каков будет исход дела: это выяснится за те семь или восемь дней, что папа будет оставаться в городе». Никколо не перестает искать объяснения странному параличу синьора города Перуджи. Между тем Юлий II не торопится уезжать, председательствует на множестве церемоний и склоняет различные кланы, доселе яростно сражавшиеся между собой, ко всеобщему публичному примирению. У Бальони было время для того, чтобы действовать. Но ничего не случилось. Упущена была такая прекрасная возможность, пожалеет впоследствии Макиавелли. «Людьми рассудительными, находившимися тогда подле папы, была отмечена дерзновенная отвага папы и жалкая трусость Джанпаголо; они не могли уразуметь, как получилось, что человек с репутацией Джанпаголо разом не подмял под себя врага и не завладел богатой добычей, видя, что папу сопровождают все его кардиналы со всеми их драгоценностями. Люди эти не могли поверить, что его остановила доброта или что в нем заговорила совесть; ведь в груди негодяя, который сожительствовал с сестрой и ради власти убил двоюродных братьев и племянников, не могло пробудиться какое-либо благочестивое чувство»[49].
Когда Макиавелли писал эту главу «Рассуждений…», где-то между 1513 и 1519 годами, он словно позабыл суждение, вынесенное им по горячим следам в докладе для Синьории: «Если он не сделал зла человеку, пришедшему отнять у него государство, то исключительно по доброте своей и гуманности!» Иронизировал ли тогда секретарь или думал о том, чтобы пощадить своих хозяев, которые намеревались воспользоваться услугами Бальони и не могли согласиться с тем, что поручают защиту государства «человеку, отягощенному злодеяниями», убийце?
Ни то ни другое. Он дал волю своей неодолимой потребности понять, рационально объяснить поведение человека и переложить его на язык политики… а может быть, Макиавелли-чиновнику было необходимо подтвердить свои способности, заставить о них говорить. Странное поведение Бальони, охарактеризованное в «Рассуждениях…» словом «трусость», в письмах к Синьории получило разумное объяснение, превратившись во взвешенное политическое решение, пожалуй, одно из самых мудрых. Как-то раз сам Бальони сказал Никколо, что существует только одна альтернатива: сила или покорность. Если бы кондотьер захватил папу, против Бальони поднялась бы вся Италия; Франция и Испания вынудили бы его отпустить добычу; Бальони мог оказать сопротивление небольшой армии папы, но не коалиции. С другой стороны, он рассчитывал на поддержку, и немалую, в самом папском окружении: герцог Урбинский во время своей борьбы с Борджа нашел себе убежище в Перудже, а Гвидобальдо да Монтефельтро был не из тех людей, которые отказываются от друзей, еще меньше его можно было обвинить в неблагодарности. Отдав «все свои интересы в руки герцога Урбинского», докладывает Макиавелли Синьории, Бальони нашел наилучший выход из создавшегося положения и обеспечил себе максимальный выигрыш. Отметим: и он не мог бы найти себе более красноречивого защитника.
Что же до смелости Юлия II, то присутствие с ним рядом герцога Урбинского делало ее весьма относительной, хотя даже видимость ее поражала всех, увеличивая престиж папы и страх, который он внушал.
Вообще-то воспоминания современников противоречат тому, что пишет Никколо, который, как нам кажется, преувеличивает опасность и драматизирует события то ли для того, чтобы покрасоваться, то ли… ради красного словца. Многие мемуары говорят о том, что папа и кардиналы вошли в город в сопровождении «множества вооруженных людей, пеших и конных». Но как совершенно справедливо пишет Макиавелли во вступлении к «Рассуждениям…», «всей правды о прошлом узнать невозможно!» Многие считают, что отдаленность во времени является гарантией объективности, как будто бы шансы узнать истину обратно пропорциональны расстоянию. Но не забудем: Никколо эпохи «Рассуждений…» уже не тот человек, что следовал за папой осенью 1506 года[50]. Жизнь его помяла и побила. Его суждения о людях и событиях несут на себе отпечаток пережитого. Он переполнен горечью. Сарказм — оружие отчаяния. Не учитывать этого — значит исказить смысл сурового заключения, сделанного Макиавелли спустя годы: «Так вот, Джанпаголо, не ставивший ни во что ни кровосмешение, ни публичную резню родственников, не сумел, когда ему представился к тому удобный случай, или, лучше сказать, не осмелился совершить деяние, которое заставило бы всех дивиться его мужеству и оставило бы по себе вечную память, ибо он оказался бы первым, кто показал прелатам, сколь мало надо почитать всех тех, кто живет и правит подобно им, и тем самым совершил бы дело, величие которого намного превысило бы всякий позор»[51].