Слова Макиавелли звучали в унисон с голосами других людей, которые, не скрывая своего негодования, стремились к большей чистоте в нравах Церкви. Он лил воду на мельницу Реформации, когда писал: «…Дурные примеры папской курии лишили нашу страну всякого благочестия и всякой религии. Что повлекло за собой бесчисленные неудобства и бесконечные беспорядки, ибо там, где существует религия, предполагается всякое благо, там же, где ее нет, надо ждать обратного. Так вот, мы, итальянцы, обязаны Церкви и священникам прежде всего тем, что остались без религии и погрязли во зле»[52]. «Сложные образования, такие, как республики и религии» нуждаются в изменениях, в постоянном обновлении, которое возвращало бы их «к началу». Макиавелли прославляет Франциска Ассизского и святого Доминика, апостолов бедности и чистейших источников веры, которые «не допустили, чтобы религия исчезла при попустительстве епископов и предводителей Церкви».
Некоторые считают, что эти строки были продиктованы Макиавелли не его верой, но его политическими убеждениями. Им можно ответить словами, которые Никколо написал в 1510 году о португальских маранах — евреях, оставшихся верными иудаизму, несмотря на насильственное обращение в христианство: «Очень трудно судить о том, насколько хороши или плохи религиозные чувства людей!» Конечно, Никколо Макиавелли, хотя и был воспитан набожной матерью, не очень прилежно посещал службы и, если верить его друзьям, вечное спасение его не заботило; не следует ждать от него особого религиозного рвения, как от тех итальянских реформаторов, что погибли на костре. Но достаточно ли этого, чтобы сделать из него безбожника? Область его интересов не теология, а политика. А последняя несет на себе отпечаток мощного антиклерикализма — настроения, которое разделяли многие современники Макиавелли. Главная задача Никколо — разоблачить беды, которые могло принести Италии честолюбивое стремление папства к светской власти. Владычество Церкви, писал он, «сохраняет Италию раздробленной и бессильной» перед нашествиями варваров, к помощи которых она, Церковь, без колебаний прибегает, дабы утвердить свое господство над другими государствами.
…Однако еще не настало время сожалеть о том, что Бальони не стал национальным героем. Сейчас, в Перудже, Макиавелли испытывает совсем другие чувства. Увлеченный приключением и желая узнать, чем оно закончится, он скачет вслед за Юлием II и его кардиналами, которые тащат за собой «все свои сокровища».
* * *
Итак, Юлий II захватил Перуджу без боя и движется теперь к Болонье.
Что Людовик XII не хочет помогать понтифику в его предприятии против Джованни Бентивольо, поскольку владетель Болоньи считается его другом, — это еще мягко сказано! Маркиз Мантуанский попал в гораздо более деликатную ситуацию: Бентивольо — его родственник. Но что можно противопоставить папе, который утверждает, что осуществляет священную миссию, который заявляет, что начал войну, «чтобы освободить города Италии от тиранов и сделать их достоянием Церкви», и который будет считать себя «виновным перед Богом, если не использует все имеющиеся средства, чтобы достичь этой цели»?
Никколо вместе со всей курией выехал навстречу маркизу Франческо Гонзага, который, к величайшей радости папы, должен был прибыть в Перуджу в сопровождении сотни арбалетчиков. Несколькими днями раньше Никколо слышал, как презрительно Юлий II отзывался об угрозе, которую якобы представлял собой император и которую постоянно использовали венецианцы, чтобы напугать понтифика: «Эти венецианцы по своему усмотрению приводят императора в Италию и уводят его. Ерунда! Все образуется, если придет Мантуя и перестанет хромать Франция».
Наконец Мантуя здесь! Между тем все надеются, что Франческо Гонзага удастся убедить папу договориться с Бентивольо и отказаться от немедленного нападения на Болонью. Однако Макиавелли настроен весьма скептически: ничто не остановит Юлия II! Папа «до сих пор вел свое дело с необычайной горячностью, а теперь он весь — огонь».
Вместе с экспедиционным корпусом Никколо покидает Перуджу и углубляется в горы. Миновав 22 сентября Губбио, изнуренный кортеж вступил в дикое ущелье, ощетинившееся утесами, к которым цеплялись могучие крепости; люди и животные с трудом продвигались по узкой крутой тропе, окаймленной оврагами и бездонными пропастями. Какое было облегчение выйти через два дня на менее крутые склоны долины Метауро! Наконец 29 сентября показались башенки дворца Урбино, напоминавшие каменный фонтан, устремившийся к небу.
Гвидобальдо да Монтефельтро приказал открыть городские ворота и пропустить папский кортеж. Папа расположился в герцогском дворце, этом «городе в городе», как описывает его Бальдассарре Кастильоне[53]. Теперь тут царила совсем иная атмосфера, чем в то время, когда Чезаре Борджа давал здесь Никколо ночные аудиенции. В великолепное жилище Гвидобальдо вернулись сокровища, украденные завоевателем. В течение четырех дней папа, страстно любящий искусство, любуется богатствами дворца и его сияющим изяществом. Тем временем в Болонье отказываются выполнить приказ папы отослать гарнизон; напротив, прошел слух, что его усиливают.
Святой Отец, возвращайся к своему святому Петру
И обуздай свои желанья
Уйти в поход, потом вернуться —
Позора больше, чем если остаться сзади!
Такую песенку распевают в Болонье и Венеции. Но папу не трогают ни оскорбления, ни угроза созыва собора, к поддержке которого Бентивольо намерен прибегнуть в случае, если папа решит отлучить его от Церкви, ибо французы говорят, что послали на помощь папе десять тысяч пехотинцев и тысячу копий, то есть гораздо больше, чем обещали.
Юлию II, которому не сидится на месте, этого вполне достаточно. Пренебрегая общим мнением, он отдает приказ двигаться дальше. Чтобы добраться до Чезены, минуя Римини — папа опасается венецианцев и не хочет терять времени, — он с небольшим кортежем решает идти через горы. Никколо предпочитает присоединиться к тем, кто двинулся обычным путем. «За те два дня, что понадобятся для того, чтобы добраться до Чезены, не может произойти ничего важного», — оправдывается он. На самом же деле ему просто не хочется снова идти по раскисшим от ледяного сентябрьского дождя дорогам и ночевать под открытым небом. Он оказался прав: из трехсот мулов, которые везли поклажу папы, только две сотни добрались до Чезены, настолько был труден выбранный понтификом путь.
В Чезене Юлий II принимает посланцев Болоньи, среди которых и личный секретарь Бентивольо. Никколо присутствует при этом поворотном пункте всей драмы.