«Однажды Валерий Яковлевич показывает мне: „Вот взгляните: рисунки, присланные художником из провинции. По моему мнению, их следует напечатать“. Я с этим согласился».
Так в № 6 «Весов» за 1909 год появились два моих рисунка. Третий рисунок был Феофилактова (обычная норма «Весов» – 3–4 рисунка в номере).
Было лето, солнце, праздничный день. По случаю праздника в доме было пусто, все куда-то разошлись. Я держал в руках только что принесенный почтальоном номер «Весов», в котором неожиданно-ожиданно увидел напечатанными свои рисунки: «Н. Кузьмин. В парке», «Его же. Сокольничий». И рядом: «Н. Феофилактов. Шаг к зеркалу». Мне было 18 лет, я еще учился в реальном училище. Все во мне ликовало. Меня, самоучку, провинциала, напечатали в журнале очень строгого вкуса, где помещались рисунки знаменитых художников – Бакста, Борисова-Мусатова, Рериха, Сомова, Судейкина! В литературном отделе «моего» номера «Весов» было продолжение романа Андрея Белого «Серебряный голубь», рассказ Бориса Садовского, статья о Шарле Бодлере того же Белого, полемическая статья Валерия Брюсова, статья о Франсе, письмо из Рима. Я понимал, что принят в очень хорошее общество.
По окончании реального училища я поехал в Петербург поступать в Академию Художеств на архитектурное отделение. Так было решено на семейном совете; все родственники и все мои доброхоты – все считали, что идти в художники – рискованное дело: какое-то несолидное, неверное это занятие, надежнее учиться на архитектора. В последнем классе реального училища ученики часто вели разговоры, куда лучше поступать, в какой институт: технологический, политехнический, горный, путейский, гражданских инженеров, электротехнический? Было известно из разговоров со знающими людьми, сколько какой инженер получает жалованья (так называлась тогда зарплата). Но какое жалованье получает художник – никто не знал. В нашем городе людей такой профессии не было. Я был старший в семье, «опора семьи», мне нужно было скорее «выходить в люди», рисковать я не имел права.
В академии первым был экзамен по рисованию. Нам роздали листы бумаги со штемпелем ИАХ (Императорская Академия Художеств) и заставили тянуть жребий на места. Мне досталось несчастливое место: в первом ряду, у самых ног Милосской Венеры, которую нам предстояло рисовать. С такого места фигуру невозможно было окинуть одним взглядом. Подняв глаза, я видел над собою большие ноздри богини, бугры щек и толстый край верхнего века. Все было в ракурсе, который называется плафонным. Я приступил к работе без надежды решить эту головоломную задачу. И никакие Бердслеи тебе тут не помогут. И все твои картинки в «Весах». Тут другие правила игры.
В перерывах все экзаменующиеся ходили смотреть рисунки соседей: у кого получается, у кого нет. Всезнайки, которые экзаменовались не впервые, говорили, что самое важное суметь «поставить» фигуру, а уж если не поставишь, то как ни оттушевывай – не поможет. У некоторых в руках были отвесы, которыми они проверяли, «стоит» фигура на рисунке или «валится». Еще говорили, что для экзаменов в академию хорошо «натаскивают» на курсах Гольдблатта и те, кто подготовился на этих курсах, знают все секреты и тонкости, которые тут требуются, и всегда выдерживают испытания.
С трепетом шел я в назначенный день в академию смотреть на вывешенные списки удостоенных приема. Моего имени в списках не было.
Эх, дурак, провинциал! Сунулся, не зная броду.
Но я скоро утешился. В Петербурге было столько интересного, что не хватало времени: Эрмитаж, Русский Музей, богатейшая библиотека Академии Художеств, в которую я тут же получил доступ и просиживал все вечера над книгами и журналами по искусству. Я жил в столице, пока хватило накопленных уроками денег. В конце декабря я уехал на родину.
На другой год я был принят в Петербургский Политехнический институт на инженерно-строительное отделение по конкурсу аттестатов без экзамена. Теперь у меня был намечен такой план. Я учусь в политехническом, а «для души» буду посещать занятия в рисовальной Школе Общества Поощрения Художеств. Экзамена для поступления туда не требовалось. Я только показал свои рисунки, и меня сразу же приняли в головной класс (а через полгода перевели в фигурный). Я получил билет, купил бумаги и угля и сел среди прочих учеников рисовать сидевшего под рефлектором на возвышении старика натурщика с седыми кудрями и бородой Саваофа.
Графику в Школе Поощрения преподавал Иван Яковлевич Билибин, рисунки которого я хорошо знал и очень любил. Я стал посещать также и класс графики. Класс гравюры и офорта вел профессор Матэ, Все это было очень заманчиво, но совместить занятия в школе с занятиями в институте было трудно. Политехнический институт, как оказалось, находился за городом, ездить туда было и далеко и накладно. Чтобы всерьез заниматься с институте, надо было поселиться в Лесном.
Я и поселился, стал ходить в чертежную, вычерчивал на ватмане разрезы тавровых балок. Тоска и скука меня одолевали. Нет, надо делать окончательный выбор. Собственно, выбор уже давно был сделан, и незачем было приучать кота есть огурцы.
Я крепился до Нового года, потом не выдержал, уехал из Лесного, снял комнату на Екатерининском канале, совсем недалеко от набережной Мойки, где находилась Школа Поощрения. Политехнический институт я совсем перестал посещать.
В эти годы я впервые выполнил работы на заданную тему: обложки для журналов «Театр и искусство» и «Лукоморье». Я получил за каждую из них первую премию на ученическом конкурсе в Школе Поощрения. Вот это, собственно, и было посвящением в профессию, признанием моей квалификации графика.
Я пробыл в школе два года. В 1914 году на ученической выставке мне была присуждена за графику большая серебряная медаль. Не знаю, была ли награда символической или выдавали в самом деле натуральное серебро.
Я уехал домой на летние каникулы и больше в Школу не вернулся.
В августе разразилась война, и я был призван в армию.
Уже оторвались от земли братья Райт (о полетах Можайского тогда никто не знал), уже Блерио перелетел Ла-Манш, стали мелькать в газетах и имена отечественных авиаторов – Ефимова, Уточкина, Нестерова.
В каком это было году – не скажу точно, но только и у нас в городе однажды появились афиши, что на ипподроме состоится полет авиатора такого-то на аэроплане системы «Фарман», билеты продаются. Тогда у нас никто еще не видел и не знал, как это бывает на практике, и не понимали, что раз аэроплан поднимется в воздух, так его и без билета будет всем видно. Все бросились покупать билеты и шли на ипподром.
Видим: стоит на беговом поле аэроплан – этакая хрупкая этажерочка, скрепленная проволочками (про летающую этажерку столько раз уже говорилось, но действительно – сравнение это сразу приходит в голову), а возле что-то хлопочут: авиатор – молодой, цыганского вида малый в кожаной тужурке, и антрепренер – владелец аэроплана, плотный дядя в спортивной куртке с карманами, в бриджах и крагах и в фуражечке фасона «семь листов одна заклепка». Тут же красивая брюнетка – жена авиатора – в шляпе с длинной вуалью, глаза у нее заплаканы: волнуется за мужа. Дует небольшой ветер, и полет из-за этого под сомнением. Хозяин уговаривает лететь. Ему что! Он собрал деньги и заинтересован больше всего в выручке. Жена сжимает авиатору пальцы и смотрит на него умоляющими глазами: хочет, чтобы он отказался от полета. А народ ждет.