Брюсов вводит лирические восклицания, повторения, вопросы, многоточия, разукрашивая пушкинскую простоту. Он стремится к возвышенно-патетическому стилю и постоянно срывается в самый плоский прозаизм. Эти стилистические контрасты нередко производят комическое впечатление.
У Брюсова Флавий говорит Клеопатре:
С тобой я, как тебе известно,
До третьей стражи разделял
Твои, царица, вожделенья,
Как муж, я насыщал твой пыл.
О Критоне говорится еще более изысканно:
…Лобзает, весь горя огнем,
Святыни, спрятанные днем,
И каждый волос благовонный
На теле божеском твоем.
И В. Жирмунский приходит к заключению: «Поэма Брюсова — сочинение типично романтическое. Русские символисты всегда оставались чуждыми пушкинской традиции и классическому стилю».
Ю. Айхенвальд («Силуэты русских писателей». Том 3. Новейшая литература. «Слово». Берлин, 1923), остроумно разобрав брюсовское окончание «Египетских ночей», выносит убийственный и несправедливый приговор поэту-символисту: «Брюсову, — пишет он, — не чуждо величие преодоленной бездарности».
Незадолго до февральской революции Брюсов выпускает брошюру «Как прекратить войну?» (Изд. «Свободная Россия». Москва, 1917), в которой с жаром проповедует войну до победного конца. После октябрьской революции он немедленно признает советскую власть. «Еще в начале 1917 года, — пишет он в автобиографии, — я начал работать с советским правительством, что навлекло на меня некоторые гонения со стороны моих прежних сотоварищей» (исключение из членов Литературного общества и т. п.).
Сначала Брюсов поступил на службу в качестве заведующего Московской книжной палатой; с 1918 по 1919 год он состоял в должности заведующего отделом научных библиотек Наркомпроса; в 1919 году перешел на службу в Государственное издательство и в 1920 году организовал Лито (литературный отдел Наркомпроса) и при нем литературную студию.
И. Эренбург, встречавший поэта в Лито, набросал его хлесткую характеристику (И. Эренбург. Портреты русских поэтов. «Аргонавты». Берлин, 1922). «Брюсов, — пишет он, — похож на просвещенного купца, на варвара, насаждающего культуру. В нем — Петр Великий и захолустный комиссар совхоза… Я не забуду его, уже седого, но по-прежнему сухого и неуступчивого в канцелярии Лито. На стенах висели сложные схемы организации российской поэзии — квадраты, исходящие из кругов и передающие свои токи мелким пирамидам. Стучали машинки, множа „исходящие“ списки, отчеты, сметы и наконец-то систематизированные стихи. Брюсов — энциклопедист; он работает над стихами регулярно в определенные часы и может писать все: сонеты, терцины, баллады, триолеты, секстимы, лэ; он изобретатель стихотворной машины».
Эренбург не менее жесток к Брюсову, чем Айхенвальд. Оба метко подмечают в поэте любовь к системе и регламентации — и эту черту преувеличивают до карикатуры. Сухость и педантизм Брюсова не мешали ему быть подлинным поэтом. За первое трехлетие своей «советской» деятельности Брюсов возвращается к своей любимой теме— пушкиноведению. Под его редакцией выходит первый том «Полного собрания сочинений А. С. Пушкина» (Госиздат). Методологические и текстологические принципы, положенные редактором в основу своей работы, вызывают резкую критику пушкинистов— и на первом томе издание прекращается. В 1917 году Брюсов издает полный текст «Гавриилиады» Пушкина («Альциона». Москва, 1917).
Продолжается его работа над техникой русского стиха. В 1918 году выходят его «Опыты по метрике и ритмике, по евфонии и созвучьям, по строфике и формам» (Стихи 1912–1918 гг.) со вступительной статьей «Ремесло поэта» («Геликон». Москва, 1918). Эти показательные упражнения в стихотворной технике находят свое теоретическое завершение в книге 1919 года «В. Брюсов. Краткий курс науки о стихе (Лекции, читанные в студии стиховедения в Москве в 1918 г.). Часть I. Частная метрика и ритмика русского языка» («Альциона». Москва, 1919).
Вместе с А. Белым Брюсов был основателем науки о русском стихе. Он был превосходным педагогом и воспитал целое поколение молодых поэтов.
Еще в 1919 году он вступил в члены коммунистической партии и искренно считал себя новым, советским человеком. Коммунисты, однако, относились к нему с предубеждением. После одного из его докладов в Доме печати Бухарин и Луначарский разгромили его «буржуазную идеологию». «В эту минуту, — пишет Луначарский, — он, несомненно, чувствовал себя несчастным… Теперь нельзя уже не отметить, что Брюсову приходилось проделать в этом отношении очень большую внутреннюю работу. Он гордился тем, что он коммунист».
В 1920 году выходит новый стихотворный сборник Брюсова «Последние мечты. Лирика 1917–1919 гг.» («Творчество». Москва, 1920).[24] Как мало «созвучны» они громкой, шумной, «конструктивной» эпохе! Какие тени наступающего вечера лежат на этих бледных страницах! Стихи потеряли свою «динамическую» энергию; написаны они вяло, усталой рукой; никого ни к чему не призывают, ничего не «славословят», ни о чем не вещают. Автор печально и тихо говорит:
Я сознаю, что постепенно
Душа истаивает. Мгла
Ложится в ней…
Годы страстей, желаний и борьбы прошли:
Я больше дольных смут не вижу,
Ничьих восторгов не делю,
Я никого не ненавижу
И, — страшно мыслить: не люблю.
Бесстрастному взору открывается прошлое, «смысл тысячелетий», мудрость библиотек:
Власть, времени сильней, затаена
В рядах страниц, на полках библиотек,
Пылая факелом во мгле, она,
Порой язвит, как ядовитый дротик.
Вновь наступает весна— сорок пятая весна поэта, — снова «божественная» глубь небес, снова «вешний блеск вокруг». Певец «всех радостей бытия» впервые признается:
Что ж! Пусть не мед, а горечь тайную
Собрал я в чашу бытия!
Сквозь боль души, весну приветствую…
Этот новый надтреснутый звук брюсовской лиры — тень грусти и горечи — делает лицо «гордого завоевателя» человечнее и ближе нам. Недавний богач перебирает свои сокровища: рубины страсти, алмазы мечты, опалы воспоминаний, мистические аметисты, сапфиры стихов — все камни давно стали мертвыми:
Сверкал из вас, в былом, огонь лучистый,
Но вы теперь — лишь груз холодных слов.
Какое трагическое признание. Ученик Орфея, привыкший все звуки жизни и природы облекать в певучие стихи, стоит у конца своего пути:
Так мне ль осилить взвизг трамвайный,
Моторов вопль, рев толп людских?
Жду, на какой строфе случайной
Я с жизнью оборву свой стих.
Новый мир, жестокий и железный, пугает поэта. Жизнь прошумела и промелькнула, как «мировой кинематограф», — кругом расстилается пустыня — «снежная Россия»: